Прохоров смущенно сел в своей постели и тронул спящую за локоть:

– Роза, Роза, вставай!

Роза, вздрогнув, сразу села, поспешно оправила платье, кофточку на груди и, потупившись, стала причесывать гребенкой взлохмаченные, в сене, волосы. Дрибас, вздохнув, отвернулся.

А Прохоров торопливо наматывал волглые от росы портянки, натягивал сапоги и виновато бормотал:

– Так проспать, так проспать... вот паразитство! Или уж мы умучились донельзя...

Взошло солнце, первые, самые бойкие его лучи просачивались сквозь деревья на поляну, на просеку, и там, где они проникали, росная серебряная трава зеркально вспыхивала, искрилась.

– И ведь до полуночи только решили, всего до полуночи, – терзался Прохоров, выглядывая осторожно из сарая. – И Абрамыч куда-то подевался. Ах ты, беда-то какая!

Прохоров обошел кругом сарай, сразу замочив росой сапоги, и увидел позади него обширное болото, которого вечером не разглядел. Значит, в случае опасности через пролом в стене выскакивать нельзя, надо подаваться через просеку. Слава богу, что такой необходимости пока нет. Надо быстрее сматываться отсюда.

Прохоров перебежал к избушке, осмотрел ее, обнаружив за сенцами обвалившуюся картофельную яму, поглядел, прислушиваясь, в окошко, потом зашел внутрь – Абрамыча в избушке не было. Вот еще наказанье на больную голову! Часового оставил, называется, дежурного, политрука! Ах ты, паразитство!..

Встревоженный Прохоров перебежал опять к сараю, у которого Роза громко звала отца: «Папа! Папочка, где ты?!»

– Чего орешь! Не в городе ведь, не у себя дома! – рассердился Прохоров. Но заметил в распахнутых ее глазах тревогу и смягчился: – Никуда не денется твой папочка, здесь где-то шляется, по своим личным делам.

А сам уже видел: от сарая к колодцу и дальше, через полянку, по просеке уходили утренние, уже не совсем свежие следы: примятая трава почти вся приподнялась, роса с нее была сбита не сейчас – прошло не меньше часа, если не больше, как протащились здесь лапти ученого политрука. Черти бы его подрали!

– Ушел? – спросил Дрибас, расчесывая пятерней бороду с приставшими к волосам сухими травинками. Он тоже заметил следы, но еще не понял, куда мог уйти старик и зачем.

А Прохоров вдруг вспомнил дурацкое бормотанье Абрамыча все про одно и то же: надо-де на фашистов настоящую пропаганду навести, повернуть их против Гитлера, и войне конец. Вот так-то думал, думал, поди, в одиночку, а к утру и надумал в село. Он и о виселице вчера как-то с раздумьем переспрашивал, вроде бы прикидывал уже что-то.

– Вы оставайтесь пока здесь, а я его поищу, – сказал Прохоров. Он надеялся, что рассеянный старик не выдержит прямого направления, свернет в одну из поперечных просек и по следу его можно будет обнаружить и догнать. Не такой уж он быстрый ходок, чтобы Прохоров не мог его настигнуть. – Я вблизи покружу, а вы сидите здесь, без нужды не маячьте снаружи.

– Я боюсь, я пойду с вами, – сказала Роза, умоляюще глядя на Прохорова.

– Нельзя, одному мне сподручней, быстрее. Где пойду, где побегу, и следы его со своими не спутаю, не затопчу. Ждите оба здесь. – Он проверил, в кармане ли граната, и, удостоверившись, что она на месте, предупредил цыгана: – Ты, Дрибас, ее не пугай, а то, знаешь... И следи за просекой.

– Не дитенок, – сказал Дрибас хмуро, без обычной своей улыбки.

Прохоров отметил эту хмурость в нем, подумал, что цыган близок к полному выздоровлению души, но все же прибавил:

– Я тут поблизости буду, я живо обернусь, так что ждите и не беспокойтесь.

– Возьмите меня с собой. Пожалуйста! – со слезами попросила Роза.

Прохоров не ответил, скорым шагом вышел на поляну к колодцу, и тут у него под ногами мелькнула кошка, перебежав ему дорогу. Прохоров досадливо плюнул ей вслед, перешел просеку и нырнул в лес. И сон нехороший видел, и кошка эта наперерез выскочила. Хоть возвращайся.

Он шел вдоль просеки, поглядывая на темные следы старика, шел быстро, почти бежал, ветки задевали и царапали его, норовя выхлестнуть глаза, он пригибался или отводил их с пути и наконец прибавил шагу и побежал. Он надеялся, что скоро настигнет старика и приведет его на кордон, а дорогой сделает ему головомойку. Это надо же удумать – с серьезным видом пойти уговаривать фашистов стать коммунистами! И о своих товарищах, поди, не вспомнил, поставил всех троих под удар. Двое там сейчас прислушиваются к каждому шороху, третий вот здесь обливается потом, ищет его. И поди, героем себя считает, паразит! Никакое это не геройство, а самая настоящая трусость, отчаяние, безысходность. За воротник его и на кордон, а оттуда сразу в лес, пока фашисты не накрыли. А может, он не в село наладился, может, еще какая блажь в голову стукнула? Ночь долгая, чего только не надумаешь...

Рассерженный Прохоров будто споткнулся, услышав отдаленный гул и мелкий веселый стук по лесу. Неужели немцы? Он не поверил себе, подумал, что это его постоянный звон в голове раздробился от бега, зачастил. Прохоров зажал ладонями уши и замер, вслушиваясь. В голове стоял прежний тягучий звон, а частый, мелкий стук пропал. Он разжал руки – отчетливый треск мотоцикла плыл к нему, а в небе нарастало гудение большой стаи низко летящих самолетов. Чудится, что ли?

Прохоров упал на живот, подтянулся к кустам у самой просеки и затаил дыхание. Мотоцикл трещал бодро, радостно, и треск его рос неторопливо, уже покрываемый гулом самолетов. Он осторожно отвел рукой веточку куста и уже близко, в полусотне метров увидел мотоцикл с коляской – блестят защитные очки водителя, в коляске скалит зубы автоматчик. Будто прогулка у них, не торопятся, не боятся, должно быть, еще непуганые.

Прохоров спрятал голову и инстинктивно вжался в землю – стая самолетов накрыла его своим воем, а мотоцикл обдал кусты бензиновой вонью. Прохоров выждал несколько секунд, раздвинул кусты и убедился, что мотоцикл проехал один, больше никого за ним нету. Самолеты гудели тяжело, натужно и летели, должно быть, к фронту, а мотоцикл через несколько минут будет на кордоне. Раненько встают, труженики.

Прохоров поднялся, еще раз оглядел пустынную травяную просеку со свежими бороздами мотоциклетных колес и следами Абрамыча посередине и побежал обратно к кордону.

XII

После ухода Прохорова Роза забилась в угол сарая и обложилась по грудь сеном. Как загородку перед собой возвела. Правда, было ей там уютно, мягко, сено источало приятный запах, но если придется спешить, не сразу выскочишь.

– Ты как курица в гнезде, – сказал Дрибас. – Гляди не снесись там. – И оскалился, замотал головой, вытрясая из волос застрявшее сено.

Пошутил, надо полагать. Иного и не услышишь. Это не Киев, не веселый круг беспечных студентов, не остроумные аспиранты с папиной кафедры. Если бы хоть на часок возвратиться туда!..

Настороженно следя за цыганом, она вытерла со щек слезы и промокнула платком глаза. Скорее бы пришли отец с Прохоровым, нет сил больше сидеть в таком обществе среди безлюдного мертвого леса.

Она так и не подавила в себе боязливо-брезгливого чувства к цыгану: дикий человек с серьгой в ухе, потный, волосатый, как животное. А теперь еще и этот ужасный синяк во весь глаз. Вчера, впрочем, она на какое-то время попала под влияние его романтически пылкого порыва, любовалась им, когда он бежал к селу. Даже с Прохоровым сравнила. Но уже сегодня, когда Прохоров разбудил ее и она, поднявшись, оправляла платье, цыган так мазнул по ней взглядом, что все в ней возмутилось – с досадой она поняла, что цыган смотрел на нее, сонную, с заголенными ногами. Прохоров тоже, вероятно, видел ее такой, но Прохорова она не боялась, он всегда был спокойный, большой, добрый, как нянька.

– Дрожишь? – осклабился Дрибас, показав в бороде белый, влажно блестящий набор молодых зубов. (Лет двадцать пять ему, не больше, это борода, вероятно, старит его). – Не боись, не трону.

– Я не боюсь, – бодро солгала она. – Чего мне бояться? Мы же полмесяца почти вместе идем, вот возвратится Прохоров с папой, и опять вместе пойдем.

– Боишься, я чую.

Он чует! Это уж само собой, животные чутьем живут, инстинктом. И еще улыбается своей безумной... впрочем, нет, сегодня это какая-то другая, осмысленная улыбка, но нет в ней ни веселости, ничего такого, одна безнадежность.

– Сам ты боишься, – сказала она с брезгливой насмешливостью и впервые на «ты», чтобы подавить свою боязнь.

– Тебя, что ли? – оскорбился Дрибас.

– Не меня, а вообще. Папы с Прохоровым нет, вот и боишься один.

– Ладно, сиди, курица. И запомни: Дрибас уже ничего не боится, он один, даже гитары нету. – Он развел руки, показал пустые ладони. – Видала? Ну и сиди, а я ухожу. – Он повернулся к ней спиной и решительно шагнул из сарая.

Он в самом деле чувствовал сегодня какую-то легкость, свободность от постоянно гнетущего его горя, ему хотелось действовать, хотелось быть самостоятельным, и странный утренний сон – вожак мирового табора, вознесение на небо! – не выходил из головы.

– Подождите, куда же вы! – Позади шумно зашуршало сено, Роза вымахнула наружу и крепко схватила его за рукав. – Не уходите, пожалуйста!

Зря он назвал ее курицей, не курица она – кобылица. Настоящая молодая кобылка с точеными ногами. И ноздри вот раздуваются – напугалась, дура.

– Не дрожи, – сказал он снисходительно, – я за сарай только, до ветру.

– Не обманываете?

– Пойдем со мной, поглядишь.

Она вспыхнула до самых ушей и бросилась назад, в свой угол.

Дрибас оглядел пустынную поляну с одиноким колодезным журавлем и пошел за сарай, на ходу расстегиваясь.

Обильная, как весной, роса окропила его с кустов, трава скользко скрипела под ногами, и скрип этот явственно слышался в глубокой, устоявшейся за ночь тишине. Такую тишину Дрибас знавал только в юности, когда их табор ходил по таежным селам Сибири да в заволжских бескрайних степях. Широко они кочевали, с размахом во всю страну.