Надо разуться, ноги совсем сопрели, гудят от усталости.

– Как же будем решать, Абрамыч? – спросил он.

Старик опять вздрогнул от неожиданности.

– Я? Вы ко мне? Я полагаю, что контрпропаганда в настоящей ситуации может сыграть решающую роль. Вы только представьте себе, товарищи, что может получиться... – И стал развивать эту свою идею, и уже видел себя во главе нового движения, чувствовал себя не просто отважным и смелым, но настоящим героем, благородным и несокрушимым, и все люди внимают ему и идут за ним, а в случае его гибели – война есть война! – само его имя станет знаменем для победителей, символом победы и вечного мира на земле.

Прохоров покивал лохматой, давно нечесаной головой:

– Ты у нас политрук, Абрамыч, правильно, думай. Все время думай. Только сейчас другой разговор: спать нам или идти дальше?

– А как вам угодно? – ответил старик полувопросительно. – Лично я не думаю спать, не хочу.

– Ладно, до полуночи отбой, – решил Прохоров и поднялся. – Спать будем в сарае. Сено там свежее, тепло будет, хорошо. И уйти, в случае чего, легче.

– А как вы определите время полночи? – спросила Роза. – У нас же нет часов.

– Узнаю, – сказал Прохоров. – Звезды вон есть, месяц... Идемте.

Сено в сарае, когда его разворошили для постели, запахло июньским цветущим лугом, солнцем, далеким раздольем мирной жизни. И Прохорову так захотелось упасть в копну, зарыться с головой в это чудо, чтобы не вставать больше никогда. Он потрогал заднюю стенку сарая, подумал и выбил ногой снизу одну, две, три доски. Они остались держаться на верхних гвоздях.

– Видали? – спросил Прохоров, хотя увидеть что-то в ночном сумраке сарая было трудно. – В случае чего, отодвигаем эти доски вот так – он со скрипом отодвинул доски и на их месте обозначился лунно-белый косой проход, – выскакиваем и сразу оказываемся в лесу.

– Понятно, – сказала за всех Роза.

– Тогда спите, я останусь за дежурного. Если все будет тихо, успею подремать и я.

– Славно! – воскликнул Яков Абрамович. – Я тоже отказываюсь. Я, знаете ли, не только из солидарности, я просто не хочу спать. Представьте себе, не хочу совсем. В детстве я однажды две ночи не спал. Соседские ребята натерли мне губы свиным салом, а у нас запрещалось есть свинину, вот я и не спал, переживал свой религиозный позор. Удивительно, правда?..

Роза, едва приклонив голову, сладко засопела, вслед за ней захрапел у другой стены сарая Дрибас. Яков Абрамович сидел рядом с Прохоровым у открытого дверного проема и смотрел на пустынную просеку. Залитая лунным светом, она была похожа на зеленый коридор меж высоких лесных стен, и зубчатые верхушки этих стен были контрастно четкими, рельефными, отбрасывая в небо светлые тени. Как нимбы.

– Значит, ваша вера запрещает есть свинину? – спросил Прохоров, стаскивая сапоги.

– Запрещает. Есть какой-то религиозный миф, что-то такое фантастическое. В детстве я слышал от матери сказку на эту тему, но вот не могу вспомнить. Что-то происходит с моей головой: вдруг вижу далеко-далеко наше прошлое. Или будущее. Мысленно, разумеется. Но в эти часы теряю контакт с настоящим, и мне кажется, что мысль в это время... как бы вам объяснить?.. ну, вращается на месте, пробуксовывает, не сообщая поступательного движения всей машине.

Прохоров размотал портянки и коснулся босыми ногами сухого сена – щекотно, колко, хорошо. Господи, как же хорошо-то! Вот так на сенокосе бывало: разуешься у речки после жаркого дня, после работы, ноги задубели, гудят – подойдешь к бережку и не купаться сразу бросаешься, а сядешь на травку и опустишь ноги в воду: остываешь. Благода-ать!

Ухают, озоруют, хохочут перед тобой мужики и холостые ребята в омуте, визжат и плещутся в сторонке бабы с девками, а ты сидишь и радуешься оттого, что в любой миг, вот прямо хоть сейчас можешь вскочить и сигануть с разбегу в эту веселую прохладную воду – чтобы превратиться в чистого, обновленного.

Хорошо это – быть дома и знать, что в любую минуту ты можешь сделать то, что тебе больше всего хочется.

Прохоров улыбнулся, пошевелил голыми пальцами ног и встал. Ничего, вешать нос еще рано. Мы на своей земле, и она так просто нас не выдаст.

Он вздохнул и пошел к колодцу мыть ноги.

IX

– А наша вера запрещает есть конину, – продолжал Прохоров прерванный разговор, чтобы не заснуть. – Сказка про это есть или былина, не знаю уж, как правильно назвать. О рождении Христа. Родился Иисус Христос будто бы в хлеве среди скотины, и пришлось ему полежать какое-то время в кормовых яслях. И вот подошла к яслям лошадь, стала есть сено, выдергивает его пучками из-под младенца, и нечаянно перевернула младенца вниз лицом, затрусила сеном. Младенец стал задыхаться, того и гляди, погибнет, но тут подошла свинья, разрыла то сено и перевернула младенца лицом кверху, спасла от смерти. Вот Бог-отец и проклял с тех пор лошадь, назвал поганой и обрек ее всю жизнь работать, а свинью отличил – гуляй без трудов, радуйся, нагуливай сдобное тело.

– Странно, – сказал Яков Абрамович раздумчиво. – Бог вроде бы отличил свинью, осчастливил, но если объективно, то жестоко наказал, разрешив есть ее мясо. Ведь все мы любим молодое мясо, оно качественней, и, следовательно, век свиньи резко укорачивается.

– Зато молодые всегда счастливые, Абрамыч. Погляди на людей: что ни моложе, то и веселее, радостней. И потом, свиньи ведь не работают, а лошадь весь век в хомуте и в хомуте. До старости. Охо-хо-хо-хо! И чего это он в ясли попал, сын божий?

– Зеваете? А вы поспите. У меня действительно бессонница, я подежурю, с вашего позволения.

– Ладно, часок-другой надо соснуть, а то глаза слипаются, никак не пересилю себя.

– Он не дома родился, Иисус Христос, – сказал Яков Абрамович. – В те дни, по Библии, кесарь Август повелел сделать перепись по всей земле, и вот люди пошли записываться, каждый в свой город. Пошли в Вифлеем и Иосиф с беременной Марией. Она была уже на последнем сроке и родила в Вифлееме. А места в гостинице им не нашлось, вот поэтому и лежал Христос первое время в яслях.

– А я думал, война была или смута какая. Тогда ведь тоже много воевали и зверствовали. Библию эту читать совестно, столько там разного зверства, даже младенцев резали. – Прохоров лег, не снимая ватника, рядом с Дрибасом, сунул босые ноги в сено. Сапоги с обернутыми вокруг голенищ волглыми портянками он оставил проветрить. – Ты за просекой гляди, Абрамыч. Она к селу выходит, а оттуда всего ждать можно. Я виселицу видел у церкви.

– Виселицу? Да, да, товарищ Дрибас говорил, что это для учителя, завтра будут казнить. Ужасно! Казнить человека, который нес людям свет разума, знаний. Не исключено, что эту казнь увидят и дети, его ученики, а не увидят, так непременно узнают о ней от взрослых. Самое ужасное, что мы тоже бездействуем. Знаем о казни и бездействуем. Мы никак не некем поверить в силу слова, хотя известно, что именно слово может и часто становилось самым сильным оружием. Ведь кто такой Гитлер? Прежде всего ловкий демагог. Только безудержной демагогией, обещаниями и наглостью он пробрался к власти, а мы выступим со словами правды и справедливости, и, я уверен, мы добьемся успеха у его же солдат и офицеров. Надо прежде всего развенчать их кумира, сбросить его с пьедестала. Вы сказали, просека выходит прямо к селу, товарищ Прохоров?..

Но Прохоров уже не слышал его. Он ничего не слышал и был самым счастливым, как в детстве, человеком. Он даже легкость испытывал такую же, беспечность и видел себя не взрослым, а мальчишкой, не считая это превращение чудом или сном – просто ему было легко и радостно бежать по сенокосному лугу, с узелком в руке.

Он бежал босиком, ноги слегка покалывало, в узелке был обед для отца, деда и матери, приготовленный бабушкой: вареные яйца. Почему-то одни только яйца, много белых крупных яиц и больше ничего, даже хлеба не было, даже соли. Забыла, что ли, бабушка?

А в другой руке он сжимал три монетки: две серебряных и одну медную. Бабушка велела отдать эти монетки деду. Маленький Прохоров боялся их потерять, сжимал руку крепко, и пальцы у него вспотели и онемели в кулаке. И рука, в которой был узелок, тоже устала.

Их сенокосная делянка примыкала к речке. У речки паслась большая черная лошадь, неизвестно чья. Завидев его, лошадь пошла навстречу, но он не знал ее и, остерегаясь, побежал берегом к шалашу, где сидели дед и отец с матерью.

Прохоров подбежал к деду, чтобы отдать ему монетки и остудить горячую потную руку, но сперва почему-то бросил под ноги узелок с яйцами. Узелок сам собой развязался, яйца покатились в разные стороны.

«Пусть они собирают», – сказал дед с улыбкой, и Прохоров, подавая ему монетки, увидел цыгана и Розу, которых принял за отца и мать. Оба они, Дрибас и Роза, сидели в обнимку и смеялись, глядя, как черная лошадь подбирает мягкими длинными губами яйца и, причмокивая, ест их, выплевывая скорлупу.

Маленький Прохоров тоже засмеялся, но не только потому, что увидел, как лошадь ест яйца и выплевывает скорлупу, а от удовольствия: руки его отдыхали, он сидел рядом с дедом и дед гладил его по голове, благодарил за монетки.

«Это сон, внучек, нехороший сон, – сказала ему бабушка. (Откуда она взялась, она же дома осталась?) – Остерегайся, милок. Лошадь – это ложь, что-то неправедное, злое; яйца – кто-то явится. С этой ложью и злобой».

«А монетки?» – спросил маленький Прохоров.

«Монетки, внучек, еще хуже. Мы ведь с дедушкой-то давно умерли, а дать что-нибудь покойнику – это к потере. Что-то возьмет у тебя дедушка к нам в могилу. Крови не видел?»

«Крови не видел, бабушка».

«Ну, слава богу. Значит, кровные твои родные пока в благополучии, об них не тревожься».

Потом Прохоров мельком увидел убитого командира батареи, который лежал у орудия, отгоняя зеленой веточкой от себя мух, и услышал мяуканье кошки. Он стал искать кошку, но так и не нашел, хотя мяукала она рядом.