– Не таблеток нам, а рассолу, – сказала она в раздумье. – Да поядреней надо, да ковшом! Как мужики с похмелья пьют.

И, охая и постанывая, собралась, сходила в погреб и принесла в ведре капусты. Закрыв ведро марлей, сцедила в большое блюдо рассол, разлила в кружки и подошла к кровати:

– Будем здоровы, подруженька!

Рассол был крепкий, ароматный, не очень холодный. Зоя Андреевна сразу почувствовала себя ясней и решила вставать.

А Евдокия Михайловна уже убирала квартиру, замывала пол и радовалась, что коньяку выпили немного и шампанского осталось две бутылки, – видно, сыты уж все были, вот бабы и спрятали за комод.

Когда рассветало, пришла с фермы Алена, прямо в халате и с подойником, – как она поднялась в такую рань, как смогла работать?! – и потребовала рюмочку.

– А председатель мой лежит, – сказала она. – Весь день будет теперь хворать. Ну и хлипкую молодежь мы воспитали!

Евдокия Михайловна уже приготовила завтрак и усадила их за стол. После стопочки они совсем поправились, и Евдокия Михайловна, поскольку во всем любила порядок, стала выяснять, почему так много пили.

– Веселиться не умеем, – сказала она. – Работаем как лошади, а выпрягут нас, пустят на луг, и не знаем, что делать. Поглядим на молодежь, как на жеребят, поскачем рядом, ан нет – не жеребята, прошло время. И опускаем морды к столу – пить да есть.

– А я плясать люблю, – сказала Алена. – Неужто плохо пляшу?

– Плохо, – сказала Евдокия Михайловна. – Топаешь без толку, визжишь, руками машешь. На молотьбе ты, что ли?

Алена огорчилась и, желая переменить разговор, вспомнила, что видала во сне черную корову. Это – к печали.

– Да ладно, – махнула рукой Евдокия Михайловна, – какая у тебя печаль! Глядишь каждый день на коров, вот и пригрезились.

Зоя Андреевна рассказала свой сон, и обе они, Евдокия Михайловна и Алена, неожиданно встревожились и серьезно стали спрашивать, не появилась ли луна потом, после того, как пропала, а когда узнали, что не появилась, осталось пустое серое небо, в один голос заверили, что это не к добру, надо ждать какой-то большой неприятности.

– Ну, ты не беспокойся, – сказала Евдокия Михайловна. – Нынче воскресенье, а праздничный сон – до обеда. Если не сбудется до обеда, значит, никогда не сбудется. Давайте собираться. Скоро каменную плиту привезут, и пойдем на могилу.

VII

День выдался солнечный, ясный. Легкий морозец только бодрил и румянил щеки, снег под ногой хрустел весело, звучно, а по улице шли парами и группами нарядные хуторяне – все к правлению колхоза, возле которого стояли райкомовская черная «Волга» и рядом с ней грузовик с откинутыми бортами, убранный кумачом и зелеными сосновыми ветками.

Когда они подошли к правлению, грузовик уже уехал, и за ним потекла толпа. Райкомовская «Волга» осталась на месте – Каштанов ожидал их.

– Поедем или лучше пешочком? – спросил он после приветствия.

– Лучше пешком, – сказала Зоя Андреевна, прижимая к груди цветы и дыша на них: не прихватило бы морозом за время дороги.

Евдокия Михайловна ее поддержала.

– Не такие уж мы старые, – сказала она.

– Я подумал, что после вчерашнего... Крепко мы загуляли.

Если бы он знал, что было после его отъезда!

– У меня покойник любил, – сказала Евдокия Михайловна, – после праздника по ведру рассолу выпивать. Ну, немного ему привелось гулять.

Зоя Андреевна сказала, что ее Миша не пил и любил цветы. Сколько уж лет она ездит на могилу, а столько цветов не привезла, сколько он подарил ей за четыре года совместной жизни.

– А я отца не помню, – сказал Каштанов. – Он на третий день войны ушел и не вернулся.

Холм братской могилы за околицей хутора, как и писала Евдокия Михайловна, был насыпан выше и обложен дерном – это было заметно, несмотря на снег, по четким граням, которые образовывали несколько вытянутый прямоугольник. Плита была уже уложена и, как полагается в таких случаях, закрыта полотном. Две женщины сметали варежками следы, которые натоптали на снегу мужики, устанавливавшие плиту.

Могильный холм окружали плотной толпой хуторяне, но они сразу расступились, давая дорогу, и Зоя Андреевна, не дожидаясь официальной церемонии, подошла и, поклонившись, положила у края плиты свой букет. По толпе прошел молчаливый вздох.

Ярко, броско горели живые цветы на белом снегу. И эта горячая яркость среди холодной белизны напомнила о самом важном, самом главном, что было и есть в человеческой жизни.

Каштанов снял шапку и, склонив голову, начал тихо говорить. Он волновался и говорил вполголоса, но стояла такая тишина, что не только слово, даже короткий вздох был слышен в этом живом застывшем безмолвии.

– Хутор, за который вы пали, – говорил он, обращаясь к земле, – поднялся из пепла, вырос, и он станет еще краше, потому что мы помним вас, помним о том, что за него, за нас, за землю нашу вы отдали все, что могли. Мы, живые, не забудем этого. Сегодня мы всем хутором пришли к вам, чтобы сказать слова вечной памяти и заверить, что земля, за которую вы пали, будет всегда свободна...

Каштанов нагнулся и потянул за край полотна, стаскивая его и обнажая наклонно лежащую гранитную плиту, на которой крупно золотились солдатские имена. Зоя Андреевна сразу увидела фамилию «Сергеев», но имя стояло другое – Матвей и отчество было Трофимович, а не Тимофеевич. Волнуясь и не веря себе, она хотела спросить, но тут началось возложение венков, и плиту закрыли цветами, хвоей, лентами. На лентах венков тоже были надписи.

После речей майора из военкомата, который говорил, что советские солдаты выполняют свой долг до конца, и завуча, заверившего, что молодое поколение остается верным заветам своих отцов, Зоя Андреевна подошла к надгробию и, нетерпеливо раздвинув венки, перечитала все фамилии. Да, ее Михаила здесь не было, был незнакомый Сергеев Матвей Трофимович, а Сергеева Михаила Тимофеевича не было.

Чувствуя слабость и головокружение, она ухватилась за край плиты, чтобы не упасть, но золотые буквы уже качались и плыли перед глазами, колыхались венки, перевитые лентами, и праздничные лица хуторян, и ноги стали чужими и не держали ее...

* * *

«Задушевная моя подруга Зоя Андреевна! Две недели уж прошло с того несчастного дня, как мы тебя проводили, и вот пришло письмо от тебя, спасибо, не забыла. Вчера приезжал в хутор молодой парень из Сибири, ходил на братскую могилу: Сергеев Матвей Трофимович – его отец. Вот оно как вышло, Зоенька!

На старом хуторе я была еще раз, народ там живет бестолковый, поставили общий памятник, написали «Вечная память освободителям нашего хутора» и успокоились. А кто эти освободители, как их зовут, и горюшка мало. Вот теперь Каштанов приказал написать все имена.

Обидно, что твой Миша погиб там, а не у нашего хутора. Столько ты для нас сделала, родной всем стала, и вот... Как подумаю об этом, так и плачу. Всю жизнь, голубушка, ездила ты на чужую могилу с цветами. Вот он, твой праздничный сон-то, сбылся...

А все Алена. Сбила тогда всех нас с толку: «Он, в точности он, на лейтенанта моего похожий!» Ну и нам так показалось. А не подумали того, что для Алены каждый красивый мужик на ее лейтенанта похож.

Ну ты все равно, Зоенька, не убивайся, не закатилась твоя луна, а только на другое место перешла. И ты уж не забывай нас, голубушка, заезжай, когда на старом хуторе будешь, меня не забывай.

Я теперь места себе не нахожу без работы, сижу целыми днями дома, и каждый день годом кажется. Вот была бы ты рядом, мне легче было бы, а так на твой зонтик гляжу, как полоумная, смеюсь и плачу. Алена ко мне заходит редко, отелы начались, а Веньку совсем не вижу – у него дела, перестраивать задумал животноводство и кур уже всех отправил на убойный пункт. Надо, говорит, специализироваться на каких-то основных отраслях, а вы жили, как при натуральном хозяйстве: и коровы у вас, и овцы, и свиньи, и куры, и зерно. Ничего не поделаешь, Зоенька, он ученый, может быть, у него лучше получится, как знать.

А мне все равно обидно. Я ведь только об колхозе и думала и вот, оказывается, не так думала, детям нашим мало этого, и они все хотят переделать по- своему. Я не против, я своему хутору не злодейка, но вдруг у них не получится, Зоя? Что тогда? Вот сижу и думаю, мысли разные тревожат, и нет мне покоя.

А ты как живешь? Пропиши, не болеешь ли, а весной приедешь в наши края или нет? Ты приезжай, не забывай, мы для тебя все равно не чужие, как бы ни вышло...»

1968 г.

ЧТО, КУМА ЛИСА, ПЛАЧЕШЬ?

У околицы совхозного поселка, возле пруда с ветлами и тополями вольготно расположились на зеленой лужайке строения центральной пожарной службы: трехногая ветхая вышка, дежурный дом, депо для двух машин и одного конного выезда.

Солнце поднялось в зенит, и от вышки лежит короткая решетчатая тень. В эту тень и прислонил свой без крыльев над колесами велосипед начальник пожарной службы Артюхин. На вышке его племянник Славка рассматривал в морской бинокль поселок.

– Ничего не видать? – громко спросил Артюхин.

Славка не отозвался: он считал дома.

Артюхин подождал, снял форменную фуражку и помахал ею, остужая вспотевшее горячее лицо.

У раскрытых ворот депо лежали на лужайке дежурные шоферы Козловы, отец и сын. Оба в брезентовых робах, как и положено дежурным. Они только что выкупались, волосы еще мокрые, и вот улеглись на солнышке, сушат.

На двери дежурного дома висел большой амбарный замок: летом дом пустовал. Ворота конного отделения депо тоже были заперты – там стоял один старый ручной насос «Красный факел» да висело несколько огнетушителей.

Не дождавшись ответа, Артюхин поглядел вверх: загорелые Славкины руки, согнутые в локтях, почти незаметно вели вдоль поселка черные окуляры бинокля.

– Триста двадцать один, триста двадцать два, триста двадцать три, – бормотал вполголоса Славка.

– Ты што там считаешь? – начал сердиться Артюхин.