Изменить стиль страницы

КНИГИ, ЛЮДИ И КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ

Давно-давно, более полувека назад, воображение петроградских школьников было потрясено великолепным словесным натюрмортом:

И дать ему в награду

Сто фунтов винограду,

Сто фунтов мармеладу,

Сто фунтов шоколаду

И тысячу порций мороженого.

Велика была сила и власть этой новенькой, с иголочки, звонкой, ни на какие другие не похожей сказки. Как-то особенно, щекочуще-интересно, было то, что ее герой — не какой-нибудь там принц или царевич, а питерский школьник Ваня Васильчиков, «защитник Петрограда от яростного гада». Да и сам «гад» был не змей-горыныч, не идолище поганое, а «крокодил, крокодил, он по улицам ходил, папиросы курил…». И улицы были знакомые: ведь «милая девочка Лялечка» не где-нибудь, а на Таврической улице вдруг увидала слона.

Удивительно сложилась судьба этой озорной книжицы. Она была написана в 1916 году и еще в рукописи вызвала скандальчик: ее определили как «разухабистое чтиво для уличных мальчишек».

Неведомый нам дядя сочинил эти озорные строки, но фамилию мы его запомнили: отзвуки каких-то горячих, гневных споров в учительских, в наробразах, в библиотеках доходили до наших весьма юных ушей. Однажды в центральной детской читальне на Стремянной улице было устроено нечто вроде судилища. Посреди зала стояла тумбочка. На тумбочке (скамья подсудимых) лежала среднего формата книжка с ухмыляющимся зобастым крокодилом на обложке. Высокая, костлявая дама с малиновым румянцем на скулах, в старорежимном пенсне на черном шнурке, бросая косые взгляды на обложку, говорила вздрагивающим голосом:

— «Волки Ванюше пекут пироги, кролики чистят ему сапоги»! — В голосе ее звучал неподдельный ужас. — Нет уж, подальше от таких, мягко говоря, сказочек, от сумасшедшей ерунды, которой малоуважаемые граждане хотят начинить детские головы!

Мы слушали ее с тоскливым недоумением. Нам категорически непонятны были ее жар и пыл. От какой напасти собиралась она защищать наши детские головы?!

Впрочем, усилия костлявой дамы в пенсне оказались тщетными, и с той поры — точно по традиции — каждое подраставшее поколение сначала на слух, а потом на глаз запоминало неистребимые строчки. А мы, старшеклассники, читали уже другие книжки. Как-то, раскапывая курган старых книг на прилавке букиниста, я извлек оттуда томик, отпечатанный на желтой оберточной бумаге: «Уитмэн». Перевод и вступительная статья Корнея Чуковского. Издательство «Всемирная литература».

Статья была большая, чуть ли не в половину книги, и это обстоятельство сразу уменьшило интерес к ней. Следует признать, что юные читатели, в основном, не любят предисловий, вступительных статей и т. п. — особенно длинных. Я рассеянно перелистал статью, пробежал наудачу отрывок-другой и ощутил вдруг что-то схожее с подступающей жаждой: захотелось прочесть всю ее от начала до конца — так увлекательно-интересно рассказывалось там о неведомом мне Уитмэне и его «Листьях травы», о друге его, кондукторе Питере Дойле, об американских филистерах и гражданской войне 1861 года.

Статья была какая-то весенняя, голубая, полная восклицательных знаков, в ней слышался молодой, звонкий, задорный голос. Так оно и оказалось, когда впервые я увидел ее автора на вечере «Чукоккалы». Именно таким — как и представлялось — задорным и звонким голосом рассказывал он интереснейшие вещи о Горьком, Репине, Шаляпине, Уэллсе, перелистывая свой альбом. Он был чрезвычайно молод, несмотря на почтенную уже седину и личное знакомство с девятнадцатым веком.

Создавалось впечатление, что этот высокий, гибкий, оживленно жестикулирующий человек дорвался наконец до человеческого общества и сейчас чрезвычайно рад тому, что может громко разговаривать и размахивать руками.

Позже, когда я узнал, что на дверях всех его жилищ неизменно появляются шутливо-умоляющие обращения к гостям и посетителям — вроде того, что если, мол, хозяин и попросит вас остаться после девяти вечера, то все-таки не оставайтесь, — стало ясно, что упомянутое выше впечатление не является случайным.

Много лет тому назад непоседливый, необычайно живой, импульсивный, общительный человек свирепо усадил себя за письменный стол и чем-то очень сильно пригрозил себе. Иначе он не успел бы сделать так много, переворотить такую гору да еще десятки раз возвращаться к сделанному и снова переделывать и перерабатывать его до неузнаваемости.

В 1924 году в Ленинграде была издана скромная книжечка Корнея Чуковского «Маленькие дети». И у нее тоже сложилась необыкновенная судьба. В дальнейшем она стала называться «От двух до пяти» и выходила в течение всей жизни ее автора с перерывами в один-два года. Ни одно ее переиздание не было копией предыдущего. Она непрерывно пополнялась, расширялась, обогащалась, и работали над ней вместе с Чуковским его многочисленные читатели, сообщая ему свои находки, наблюдения, выводы, добытые в «домашних факультетах детского языка и мышления». Вот она лежит передо мной — драгоценная память о встречах с Корнеем Чуковским. Это издание 1932 года, Ленинград. На титульном листе — авторский экспромт:

Ах, легко было идти

От двух и пяти —

До пятидесяти!

Значит, Чуковскому было тогда пятьдесят лет. Для нас, молодых литераторов, он был уже «патриархом», овеянным легендарной дымкой.

Подписано посвящение: такому-то — «измученный Чуковский». Между текстом и подписью несомненное противоречие. Где же истина? Можно с уверенностью сказать, что истина, конечно, содержится в тексте. Подпись же — явление сугубо временное, летучее, связанное с каким-то «данным случаем».

Рядом с упомянутой выше книгой «От двух до пяти» лежит на моей полке еще одно ее издание, которое вышло тридцать пять лет спустя.

Это уже толстый, роскошный том, выпущенный издательством «Просвещение». И на его титульном листе тоже имеется дарственная надпись автора.

Когда он взял перо, чтобы сделать ее, я напомнил ему его старый экспромт: вполне может пригодиться, следует только изменить цифру, и тогда получится так: «Ах, легко было идти от двух и пяти до восьмидесяти пяти». Корней Иванович засмеялся и воспроизвел эти свои старые строки, сделав звездочкой сноску: «Ах, не всегда было легко!»

Теперь на книге «От двух до пяти» стоит солидное двузначное число переизданий. А когда-то автор ее получал такие письма:

«Считаю своим долгом послать вам лепет своего трехлетнего сына Авочки… Когда я сказал ему, что его слова будут переписаны и напечатаны дяденькой Чуковским, то он, Авочка, изъявил желание, чтобы у того дяденьки, который будет это писать, писалки отсохли. Мы с женой искренне присоединяемся к желанию нашего малютки, так как, право, обидно думать, что взрослый человек в состоянии заниматься подобной галиматьей…»

Все та же старинная наша знакомая, та же классная дама в старорежимном пенсне, выглядывает из этих строчек. Эта крайне живучая и многоликая дама — то в образе левака-педолога, то редактора, то издателя, то рецензента — старалась всячески дискредитировать автора «От двух до пяти», утверждавшего детское право на творческую фантазию, на резвую шутку, на словесные шалости, на сказку, на добрый и смешной вымысел, отвергавшего утилитарный подход к детству, его «осерьезнивание» и «овзросление».

Можно понять, сколь тяжело переносил порывистый, впечатлительный автор такого рода оценки и подходы к его труду. И все же «измученный Чуковский» — состояние, предельно не характерное для него. Он, Корней Чуковский, — необыкновенно толстокожий человек. На нем непробиваемая броня — крепче, чем на танке или линкоре наиновейшей конструкции. И секрет этой брони — вовсе не секрет. У него просто нет времени пребывать в «измученности» или в состояниях, ей подобных. Он защищен от всего этого каждодневным, упорным, подвижническим трудом. Он и отдыхает, переходя от одной работы к другой. Он не знает ни кризисов, ни творческих простоев. Но можно ручаться, что он не произвел еще ни одной холодной, ремесленной, равнодушной строки. Можно с ним не соглашаться, спорить, но все равно он распалит желание прочесть книгу, которую вознес, или низверг, или вытащил на свет из небытия. Он удивительно умеет вызвать читательский аппетит, тот «запальный сок», о котором говорил И. П. Павлов.

Пожалуй, вряд ли возможен равнодушный читатель Корней Чуковского.

Они, миллионные читатели, хорошо знают его как автора прелестных детских сказок, ученого-исследователя, историка литературы. Но тем, далеким, первым читателям, которые ездили по Невскому на конке, влекомой по рельсам упряжкою лошадей, он являлся в другом образе, как «критик-тореадор», по образному выражению К. Зелинского, поднимающий шпагу на все и вся.

После его сокрушительной статьи о пресловутом «Санине» автор романа Арцыбашев вознамерился скрестить с ним всамделишную шпагу — вызвать на дуэль.

Однажды он собрал в одну статью, которая называлась «Третий сорт», целый сонм поэтов — Г. Чулкова, Т. Ардова, А. Рославлева, В. Ленского и других — и сравнил их с Рыжим из рассказа Леонида Андреева «Бездна», с Рыжим, который бежит и кричит: «И я! И я!» Беспощадно высек он каждого из этих крошечных эпигончиков модных школок и течений, занимавших, однако, место в литературе, претендовавших на «выражение эпохи».

Его небольшая статья о переводах Бальмонта оказалась убийственно метким портретом одного из духовных вождей декаданса. Бальмонт перевел Шелли, разбавив его своими пошло-сладенькими домыслами. И вот удар шпаги:

«Перевел Шелли не Бальмонт, а Хлестаков… «Лилейная шейка», «ангел души моей», «пламя в груди»… Загадочно это свойство знаменитого нашего поэта опошлять то, к чему он прикоснется».