— Концевой… — неспешно цедит каменный Кузьменко; цель, только цель! Ниже, еще ниже… Справа косо мелькнули какие-то куски — кто? Ведомый… ведомый — напоролся на разрыв снаряда — и, ударившись носом в столб поднятой разрывом воды, как в стену, просто рассыпался! Осторожно, осторожно… Чуть левей, не повтори — нас только двое, осторожно! Нет ничего, забудь все, теперь правей и не качни машину — буруны тут, под винтом… Но лупят, ах, как они лупят… Все! Проскочили завесу — все! Н-ну, теперь!.. А, ч-черт!

«Ил» — последний! — брызнул стеклами взорвавшейся кабины, его швырнуло боком вверх, он крутнулся влево вниз — в кратчайшие мгновения! — и в искрении белого огня, в разгоне, в разносе гибели зацепил дымогарную трубу шквально стреляющего, извергающего потоки сверкающих снарядов эсминца. Крыло медленно оторвалось в ослепительной бензиновой вспышке и, вертясь, плоско шлепнулось о воду, а разламывающийся самолет в беззвучном громе обрушился на надстройку, волна полыхнувшего бензина окатила корабль. И уже не эсминец, а несущий высоченную волну белого пламени и клокочущего черного в россыпи бенгальских вспышек дыма, в свистящем вое и визге пара, упрямо стреляющий стальной остов в длинной раскачке, роняя на волны текучие лужи огня, несется в кипении и клубах мутно-белым облаком испаряющейся от его багрово раскалившихся бортов воды и бурунах.

«А я — я один! Остался один — на всех, за всех! Ну ладно… Я уже тут, я прошел и все успею — но трудно, как же трудно и страшно, как страшно, когда один…»

Машину трясет от ударов снарядов, пуль, осколков; гнилой тряпкой лопнула обшивка борта, жутко обнажив «скелет» нервюр и стрингеров; от алой звезды на крыле летят лохмотья; глухой удар-взрыв прямо под спиной бьет бронеспинкой в сердце, ахнуло дыхание — и ч-черт с ним, осталось две секунды на все про все; вылетает вверх, вертясь, кусок элерона — херня, еще секунда, целая жизнь; держись, мужик, держись — за всех один! Сейчас, уже сейчас… А, м-мать! Взрыв!

Оглушительным дымным звоном рванула приборная панель, — и во вспышке взрыва, в синем молнийном треске электрики осколки стекол в сечку рубят лицо пилота, визжат на прочных очках, и вмиг вскипевшее кровью лицо хрипит, перекосившись:

— Врешь — я уже тут!.. Пош-шли! Пошли, родные!!!

И бомбы летят вперед вниз. «Ил», обгоняя их, длинно проносится над шлюпочной палубой танкера; стрелок, привскочив в ремнях и что-то горланя в реве и грохоте, поливает из УБТ палубу летящего боком, наискось назад сторожевика, всю расцвеченную пляшущими вспышками зенитного огня. Удар колоссального взрыва нагоняет и с утробным густым рыком швыряет вверх многотонный штурмовик; в небеса взлетает, лопаясь, огромный черный гриб, багрово шевелящийся и булькающий внутри жутью; и Кузьменко враз проседает, обмякает в ремнях, проваливаясь будто в обморок:

— Все-все-все… Уходи-и-им… — Голова заваливается на грудь, взгляд мутно-слепой, мертвое лицо — кровавая маска.

А избитый штурмовик резко снижается — ныряет к самой воде, уходя от обстрела, прижимается израненным брюхом к мчащейся темно-серой воде так плотно, что за ним вмиг взвихрился тончайший крутящийся пылевой шлейф поднятых винтом брызг — прочь, прочь от разгромленного каравана! От бездонной мрачной могилы сотоварищей; от гнусно карабкающихся в небо огромных столбов жирного грязного дыма, от булькающих мутных облаков пара, ржавчины разорванных «животов» агонизирующих кораблей, смертного отчаяния тонущих в ледяной воде сотен людей — крохотных бессильных человечков, безнадежно барахтающихся на раскачивающейся поверхности бездны; от тихого клокотания пламени, неспешно разливающегося меж катящихся бугров и всплесков серой и черной воды; от рассыпавшегося на отдельные стычки сразу закончившегося воздушного боя.

Далеко-далеко слева светится голубоватая пелена то ли дождя, то ли снега, и последний штурмовик, по которому никто не стреляет, которого никто не видит и не помнит, стремится туда — укрыться, спастись гонит израненную, полуживую машину. Она измученно дрожит, тяжело раскачивается, за ней тянется, змеясь, тонкий шлейф радужно светящегося пара; по борту стремительно разбрызгивается черно-сверкающая струйка масла; в безобразные колотые дыры фонаря с живым визгом рвется ледяной свирепый ветер.

Морщась и урча от рези, Кузьменко сдергивает очки, стаскивает зубами перчатку и, шепотом ругаясь, промокает ею иссеченное лицо. А штурмовик медленно, осторожно, боясь боли, натягивает, метр за метром наскребает спасительную высоту — теперь уж никому не нужный и не опасный, затерявшийся в пусто-сером выстуженном небе. Заблудшая, измученная душа… Розово сплюнув, капитан кое-как зубами натянул на руку измазанную в крови перчатку, вытащил из наколенного кармана мятую карту, но развернуть ее не успел.

— Все, командир, — обреченно сказали наушники.

Кузьменко оглянулся — и взгляд его остекленел: выше справа темной грозной рыбиной бесшумно скользил наискось «мессершмитт», вытекая длинным телом из стоячей мути небес. Видит или нет? Неужели к ним? Или тоже — уходит?

Все замерло в замерших небесах, пропали все звуки, только тяжелые тупые толчки медленно ударяют во вмиг взбухшее больное сердце. Секунда. Другая… третья… Да.

Да, все: двухмоторный истребитель шел к ним.

— Стр-релок?! — не голос: дребезжащий шепот-крик.

— Я пуст, командир. Все. Все, Сашка. Мы с тобой… Мы хорошо с тобой… Ах, ч-черт! Но мы же были неплохие ребята. А, Сань?

«Bf-110» быстро нагонял, идя по снижающейся растянутой дуге. Кузьменко ткнул карту куда-то под себя, скривился, выжидая и что-то просчитывая, резко выдохнул — и, злобно на выдохе выматерившись, засадил сектор газа вперед до упора и швырнул застонавший «ил» в боевой разворот[59] — принять в лоб! Но нет — немец рывком умело ушел из-под залпа и, залихватски, но точно перевернувшись в полупетле, вышел строго в хвост, довернул и вновь оказался сзади сверху в три четверти — грамотный гад! Он как знал, как будто все знал и слышал, и ничего не остерегался… Кузьменко, шипя от боли и отчаяния, вновь рвет разворот и, немыслимым усилием воли и веры вздыбив штурмовик на крыло, жмет гашетку; длинно-дробный перестук пушек, на миг вспыхивает надеждой мерцающая цветными трассерами двойная изогнутая гирлянда снарядов. Немец, не рискуя, аккуратно и точно отваливает в размашистый вираж, уходя от неприцельной очереди, — он не торопится, куда ему торопиться, тут ведь все ясно. Но на сей раз он, переломив вираж, вывернулся из него на предельных углах, вынырнул на траверз и, блестяще сманеврировав, оказался рядом — в десятке метров! — и бесстрашно повис у борта «ила».

Уравнены скорости и высоты. Неспешно сдвинулась форточка кабины истребителя. Отлично виден немецкий летчик. Зачем-то он поднял очки на лоб и заглядывает русскому летчику в лицо — окровавленное, изрезанное, распухшее лицо-маску. Кузьменко видит боковым зрением, но, конечно же, не слышит этих немцев — пилота и стрелка; боковым зрением, потому что он, русский летчик, не поворачивается, нет, не желает поворачиваться к ним лицом. У него своя дорога…

— Стоящие парни, а? Руди? Солдаты.

— Да, командир. Мне жаль. Мне очень жаль…

— Кого же? Их?

— Солдат, командир.

— Ах, мой юный наивный дурачок, мой унтер-офицер Теллер… — немецкий летчик странно улыбается, внимательно глядя русскому в лицо, — в немигающие, сощуренные от режущего ветра глаза. — Мы ничего не можем поделать… Разворачивай свой МГ, малыш. И добивай его. Тут действительно ничего нельзя поделать. Учись, сынок. Бей.

А русский почему-то тоже без очков. Впрочем, да — они же разбиты! Крепкий малый, и досталось ему крепко. Смог бы еще кто так? Ты — смог бы? О чем же думает русский сейчас, чего ждет, на что надеется?

— Командир… — унтер медлит, мнется; что-то надо сказать, что-то быстро придумать; а русский стрелок-радист как-то отстраненно, со спокойным сдержанным любопытством наблюдает за немецкими летчиками; он намного старше и пилота, и уж тем более стрелка; отчего он так спокоен? Отчего оба они так спокойны, эти русские? — Командир, тут у меня…

— Знаю! — обрывает пилот. — Отказ пулемета? Ты будешь наказан, стрелок. Строго наказан!

Ровный тугой рев моторов. Густой свист вспарываемого ледяного воздуха — мертвого воздуха мертвого неба Арктики. Две боевые машины словно недвижимо висят в серой пустоте рядом друг с другом, лишь изредка покачиваясь — чуть вверх, чуть вниз, вот опять вверх, но — рядом.

— Так точно, мой командир!

— Так точно… — ворчит пилот. Он недоволен. Он очень, очень недоволен. — Сопляк не может быть настоящим воякой — вот это точно. Ведь мы выходили из боя — и я расстрелял свой боекомплект! А стрелок? Что должен помнить стрелок, защита машины?

— Так точно, мой командир! Виноват! Но тут уж ничего не поделаешь… — горестно соглашается стрелок.

— Жаль. И топливо на исходе — даже погонять Ивана мы не сможем. Жаль доброй забавы… Ну да ладно. Значит, сегодня — его день. Боюсь, если мы с тобой и дальше будем болтливы, у нас могут быть неприятности! Запомни, стрелок! — И «мессер», резко отвалив, пошел в сторону изящным пологим разворотом с плавным набором высоты.

А Кузьменко плевать; он не маневрирует; он вообще в упор не видит немецкий истребитель; ему дела нет, чего там задумал и чего вытворяет немец; выпятив изрубленный кроваво-сине-черный подбородок, он ведет свой избитый, но свирепо-упрямый «ил» прямо — строго прямо. Куда?

В быстро сгущающемся полумраке бледно, но уже заметно пульсирует голубовато-розовое пламя выхлопов из патрубков «сто десятого»; лупоглазо таращится длинноспинная задиристая «такса» эмблемы эскадрильи на борту, задравшая ушастую башку к длинному ряду символов побед — сбитых немцем британских и французских самолетов. И в тот миг, когда из патрубков вылетели длинные лохматые клубы дыма — немецкий летчик резко увеличил газ, торопясь до темноты домой, — в тот самый миг на его кабину упала выгнутая скоростью сверкающе-дымная трасса!