Изменить стиль страницы

2

Камышин приехал домой позднее обычного, очень усталый. День был переполнен делами. Сегодня всем от него что-нибудь было нужно. Трижды звонил Бельский и требовал выявить и прислать в дивизию столяров-умельцев, у командира роты связи умирала мать, и надо было срочно дать ему отпуск, и весь день рапорты сыпались на него, словно комбаты сговорились, и, наконец, Федоров с торжественно-счастливой улыбкой вручил ему свою статью «Некоторые уроки Новинской операции (Из записок командира роты)».

Выгрузив из портфеля эти «Новинские уроки», Камышин покосился на свою кровать, покрытую белым, крепко накрахмаленным покрывалом: в самый раз отдохнуть.

Полковник Камышин жил в семи километрах от Любозерска. В домике, принадлежавшем какому-то заслуженному артисту, он снимал «низ»: две комнаты — большую, где стояли тахта, буфет, обеденный стол, и совсем крохотную — его рабочий кабинет с письменным столиком и железной кроватью.

Заслуженный приезжал на дачу редко, и в домике, стоявшем на отшибе, было всегда тихо. Жена Камышина, Мария Артуровна, и до войны старалась выбирать такие места, где бы пореже встречаться с сослуживцами мужа. Между ними уже давно было условлено: все, что связано с его профессией, остается у порога и в дом не вносится.

У самой же Марии Артуровны когда-то в молодости были разные таланты: она училась пению и, говорят, пела недурно, занималась немецким языком и даже переводила стихи. Из этого ничего не получилось, и все ее неистраченные душевные силы ушли на воспитание единственного сына, ставшего ее кумиром. В отношении мужа Мария Артуровна никогда не была честолюбивой. Что же касается сына — мечты о его будущем поглощали ее целиком.

Игорь учился на втором курсе филологического факультета, далеко от здешних мест, но Мария Артуровна сумела побороть родительскую тоску и решила пока что не срывать его с места: он шел хорошо. Однако дальнейшие ее планы были бурными. Прежде всего отставка Камышина, отставка с пенсией, и конец кочевой жизни. Первое время можно пожить здесь, а потом Бельский обещал помочь устроиться в Ленинграде. Это была давнишняя, еще довоенная мечта. Ленинград будет способствовать общему развитию сына, да и наука ждет его там.

Для этой вот жизни, которая начнется с отставки Камышина, и жила Мария Артуровна. По ночам она мечтала, как обставит кабинет молодого ученого. Стеллажи, фанерованные под орех, чернильный прибор, купленный не в Ювелирторге, а в комиссионном, — там встречаются очень интересные…

От отца Игорь унаследовал ровный характер и усидчивость. Именно эти черты раздражали Марию Артуровну в Камышине. «Упрям», — коротко говорила она о муже. И именно эти черты в сыне покоряли ее. «Воля к успеху», — говорила она о сыне, как-то особенно произнося это слово — «усьпех»…

— Женя, обедать! — услышал Камышин голос Марии Артуровны. — Я жду тебя больше часа.

Но до обеда было еще далеко. Сегодня пришло письмо от сына, и Мария Артуровна была крайне возбуждена: сессия заканчивалась, в матрикуле стояли отличные баллы.

Она села в кресло у окна и начала читать. Читала она необыкновенно медленно, а Камышин стоял рядом, боясь пошевельнуться. Ему было бы неприятно, если бы жена обнаружила, что он устал и что больше всего ему сейчас хочется отдохнуть и поспать. А тут еще эта федоровская статья, которую надо читать. «Надо читать, надо читать», — эта мысль была неотвязной.

«А почему, собственно, надо читать?» Он великолепно понимает, о чем там написано. Настойчивый человек комбат-1, но за эту настойчивость Камышину уже дважды приходилось выслушивать рацеи Бельского. Первый раз на осенних учениях и второй — после неудачной теоретической дискуссии. И вот теперь Федоров снова требует, чтобы… да нет, в сущности он ничего не требует, а просто просит прочесть, оценить…

Письмо от Игоря было длинное. Он подробно описывал каждый экзамен и чуть ли не стенографически воспроизводил беседы с преподавателями, доцентами, профессорами.

«Надо было сразу отказаться, нет времени, и все такое, — думал Камышин о федоровской статье и в тоже время внимательно слушал Марию Артуровну. — Действительно не хватает времени. Много текучки, а ведь надо и самому заниматься. Да, надо было так и сказать и не брать домой новую работу. В конце концов, если в статье и есть ошибки, так в редакции разберутся, там уж знают».

Мария Артуровна все еще продолжала читать. Она смаковала каждую фразу этого странно спокойного для такого молодого человека послания и в то же время негодовала на «апатичность», с какой Камышин воспринимал письмо сына.

В конце Игорь писал, что скоро приедет на каникулы, и это вызвало новый взрыв материнской нежности.

— Каждый день будем ездить в Ленинград… Игорек так тонко понимает театр. Ах, если бы ты уже был в отставке! Как все было бы просто… — И она перешла на любимую тему.

К концу обеда Камышин решил статью не читать. Конечно, неудобно перед Федоровым, проще было сразу отказаться, но, раз так уж получилось, все же лучше не читать. Надо отдать обратно: «Ей-богу, как хотите, но времени нет, я вас только задержу с этим делом».

В десятом часу вечера он попрощался с женой и ушел к себе. Надо было еще поработать, но глаза слипались, и под ложечкой ныло, должно быть печень. Он полистал бумаги и, увидев «Некоторые уроки», покачал головой. «Уроки», — сказал он вслух и усмехнулся, вспомнив торжественно-счастливое лицо Федорова.

— Женя! — тихонько крикнула Мария Артуровна и постучала в дверь. — Ты спишь?

— Нет еще… Что случилось?

— Ничего не случилось. — Мария Артуровна вошла в комнату. — Но надо же нам когда-нибудь посоветоваться. Все-таки приезжает твой сын, а вопрос о том, где он будет жить, так и не решен.

— Я думаю… я не понимаю… Мне кажется, он будет жить с нами.

— Разумеется, не в гостинице. Но где? Ведь он, наверное, захочет и почитать, и подумать или просто остаться наедине со своими мыслями. У меня же вечно хозяйство: кастрюльки, сковородки… Не лучше ли к тебе на время?

— Сюда? — спросил Камышин и кашлянул. «Пропали самые лучшие часы», — подумал он. Лучшими часами он давно уже считал одиночество. — Впрочем, пожалуйста… Если ты считаешь…

— Дело не в том, что я считаю… Игорь такой же твой сын, как и мой.

— Ну конечно, конечно… Я же не против.

Он поцеловал Марию Артуровну в щеку, быстро разделся, лег и потушил свет. Но не спалось. Лежал с закрытыми глазами, о чем-то думал, а о чем — и сам не знал. Он как будто долго-долго стоял на берегу и смотрел на море. Самая могучая волна — дальняя, но как раз ее-то и не различишь: она далеко от берега, а ближе волны становятся все мельче и мельче. И вот плещется у ног слабая мутная пена.

«О чем же он там пишет? — лениво думал Камышин. — Но ведь совершенно ясно, о чем он там пишет… Совершенно ясно…»

Он еще полежал с полчаса, потом, убедившись, что не может заснуть, открыл стол и взял федоровскую рукопись, предварительно решив: «Все равно скажу, что не читал. А уж читал я или не читал, это никого не касается». Такое решение освобождало его от самого неприятного — от объяснения с Федоровым, который, наверное (впрочем, как и каждый человек, сделавший работу), ждет оценки.

«Новинская операция, — читал Камышин, — принадлежит к одной из замечательных боевых операций времен Великой Отечественной войны». Он перелистал несколько страниц, где автор весьма горячо излагал свою точку зрения на то, почему он считает Новинскую операцию одной из наиболее замечательных. Это была победа, ярко доказавшая торжество советской военной науки.

«Ну это уж и не так интересно, — подумал Камышин успокоительно, как будто только того и боялся, что статья будет интересной. — Ничего особенного, и слог тяжелый…»

Никаких особых откровений не было и дальше, да и слог не становился живее. Но чем дальше читал Камышин, тем больше он втягивался в чтение.

Он заново слышал тишину, по-особому глубокую перед боем, когда все и каждый сосредоточены на деле, им предстоящем.

«Перенос огня», «сближение с противником»… — Иван Алексеевич не искал новых слов, да, может быть, и не нашел бы лучше, чем эти.

Как бы ни была велика и разнообразна военная техника, какие бы новые изменения и усовершенствования в ней ни произошли, навсегда останется решающей именно та минута, когда солдат идет навстречу врагу. Этой минуты ждет и рядовой, и Верховный Главнокомандующий.

Сейчас Камышину казалось, что он заново все переживает: смотрит на секундомер, бросок вперед, теперь вперед, только вперед! И это славное движение уже совершено по всему фронту…

Уже близко немецкая траншея, осталось двести метров… двести метров… всего только двести метров.

«Полк был в двухстах метрах от первой траншеи, когда противник открыл губительный огонь из всех огневых средств», — писал Иван Алексеевич, а Камышин ясно слышал, как пискнула телефонная трубка и чей-то чужой, далекий голос сказал:

— Товарищ двадцать семь, лежим, головы не поднять.

Полк залег в двухстах метрах от немцев. Камышин был там и пробовал поднять людей. Рота Федорова прошла еще пятьдесят метров и снова залегла.

Память дана каждому человеку, но у того, кто привык лгать, память обросла тяжелым жиром. Не очень-то она ему и нужна, если из прошлого надо вытащить только то, что сегодня в цене. Правдивый же человек бережет свою память, как оружие, которое не продается и не покупается.

Камышину казалось, что Иван Алексеевич пишет не о том, что он пережил в то страшное утро, а о том, что пережил тогда сам Камышин. Ведь он же не раз думал: «Далеко от противника оборудовали исходные позиции, надо было ближе. Танки опоздали не по своей вине. Не было достаточно хорошо налажено взаимодействие с артиллерией. А у Северова это было. Потому и удар его оказался сокрушительным». Это были его собственные, камышинские мысли, которые только излагал Иван Алексеевич… Но Камышин уже понимал, что это были не только его собственные мысли, — об этом думали все те, кто больше суток пролежал на зимнем новинском болоте.