ТРУДОДНИ ДЛЯ РАЯ
Совсем недавно был у Федора Тихоныча друг и наставник. Жил он в доме напротив. На каком году он помер, Федор не справлялся, а только при жизни часто говаривал про гражданскую войну, в каких переделках побывал, и о разных хитростях на фронте. Последние годы наставник был одиноким — дочь его как-то приезжала погостить и забрала мать, внучат нянчить, на время, да так и продержала ее у себя до самой смерти отца. Сейчас только старушка вернулась под родную крышу. Ходит к мужу на кладбище.
Без друга тоскливо; раз несколько Федор порывался пойти на могилку, наведаться, но все как-то срывалась его задумка. А хотелось ему посидеть там, поблизости, поговорить, вроде как бы и посоветоваться; да и родни у Федора Тихоныча не было никакой, военные лихолетья позабрали всех близких. А подружились они еще в Отечественную, когда мальчонкой помогал больной матери на колхозном поле. Колхозу было трудно и голодно тогда, а уж им с матерью и подавно. Вместо отца как бы и был ему этот человек, может, для кого он был и нехорош, а Федор всегда уважал, часто подстригал его и брил. И все деревенские называли их закадычными друзьями.
Отслужился уже Федор и в армии, на Дальнем Востоке, в моряках; вернувшись домой, работать подался на станцию — обслуживать проезжих людей, а также все пристанционное население. Устроился парикмахером.
В маленьком зале, где он работал, было всегда весело. Хотя Федор Тихоныч теперь уже был не красный молодец, но дух поддерживал прежний — молодился и носил под рубашкой — с тех пор еще — тельняшку; приходя на работу, часто заводил проигрыватель. И звучали фокстроты, танго и вальсы. Над рабочим столом у него были понаклеены фотографии артистов, журнальные вырезки. Но одна казалась ему самой интересной, выстриг он ее из журнала мод. На ней был снят парень, похожий на Федора Тихоныча, и одет он был весь, как жених под венец.
У Федора Тихоныча тоже была невеста — одногодка его — Катя Ма́лина. Женихались они давно, и деревня вся устала уж говорить об их свадьбе.
Но мысль эту Федор отгонял от себя как большую назойливую муху. Даже клиент в кресле замечал, глядясь в зеркало, что мастер зачем-то машет в воздухе бритвой или ножницами.
Работал он с прибаутками, малышам не приходилось давать игрушек, отвлекать; стриг он и грудных детей, и больных стариков, и молодых под венец. И все называли его мастером и по имени-отчеству. Оформлял он всех одинаково: или наголо, или под полубокс, так что если в райцентре на базаре встречался кто-либо из мужиков, то можно было сразу узнать клиентов и односельчан Федора Тихоныча по его работе.
Деревенских он обслуживал таким путем: шел с работы, а у его дома на крыльце кто-нибудь уже сидел: или детвора — мамка велела просить прийти в их дом, или мужик сидел-курил небритый-нестриженый, или старуха с заросшим внуком в подоле фартука. Ждали, чтобы упросить прийти, ждали как родного, припася чего-нибудь из еды повкуснее или стаканчик подзаправиться. Иногда он не мог тут же идти — назначал день. И чаще всего — выходной, когда в доме еды не было никакой, печь он не топил все лето; это зимой иногда для сугрева избы истопит да чугунок с картохой поставит. Глядишь, зайдет к кому с утра — позавтракает, в обед — пообедает и повечерит где-нибудь.
А друга проведать все было недосуг. Но он думал о нем, вспоминал.
Вспоминал как-то по-странному, иногда представлял, что сам сидит у могилы и разговаривает с другом. Тот лежит внизу, тело его без движения, а душа и ум еще чувствуют и переживают, хотя и увядают, отстраняются с каждым днем, будто бы спит он и все люди вблизи его тоже спят, и снятся им бесконечные сны. В них видят они себя в родном доме, с детишками, с женой, с друзьями: мнится им будущее и мерещится прошлое; снятся им сны, которые никогда не сбудутся. И чем раньше положены они, тем видения туманней и беспамятней.
И вот однажды будто б умер сам Федор Тихоныч; он настолько мысленно свыкся с подобными беседами друга, что не заметил, как пришел в то же состояние и сам. И только теперь, уже будто бы мертвым, он в душе спохватился, что ничего вроде бы не сделал, не успел в жизни чего-то такого, настоящего.
Вылетал в это время Федор Тихоныч в трубу: летел через тоннель — по-городски сказать, который был чем дальше, тем у́же. И только где-то вдалеке светлел кружочек Того Света, в который он направлялся. Он смотрел по сторонам — крыльев у него не было, даже наоборот — руки его были как будто без веревок, но связанные, прилипшие намертво к телу, и летел он душой туда, по жизненным понятиям, легко, как голубь вверх, а ощущение тела было, словно он летел как оборвавшееся в глубокий колодец ведро. В это время на стенах тоннеля, как в зеркале, появлялись знакомые люди и напоминали о себе.
Но тоннель вдруг кончился, вылетел он наконец в эту трубу.
И вот он уже ходит по чистилищу. Водит его высокий человек с бородой и никак не может определить, в какую дверь, в какую залу его пропустить: в ад ему дальше направляться или в рай. Взвесили на весах его достоинства и недостатки, припомнили все, что он сделал в жизни доброго, — и тоже на весы, но и не забыли также бросить на другую чашку и вредности всякие, и лень, и неотзывчивую глухоту ко всему живому, к людям, — ничего, одним словом, утаить не удалось — все выскребли до крошечки. И выходит, что все-таки ему в ад… Он на колени… Тут ему кто-то шепчет, невидимый, за правым плечом, ангел, должно быть, чтобы просил он отсрочки и дали б ему сроку еще три года; ну, он тут же послушался и стал просить…
Протер Федор Тихоныч глаза и видит: солнце слепит ясное, все цветет на улице. Утро. Май месяц. И он подумал: смилостивился все-таки благодетель — впустил его в рай.
Тут вдруг стук. Он приподнялся и глянул: молодой сосед стучал в окно и говорил ему что-то — за окном не слышно.
Федор Тихоныч подумал: и он, видать, тоже в рай попал, и преставились они в один день. Сосед, не дождавшись отклика, пошел к двери. Федор Тихоныч никогда не закрывал входные двери на замок, в его доме всегда можно было укрыться от непогоды. Вошедший сказал, нельзя ли взять борону, картошка проросла уж.
Федор Тихоныч смотрел и ничего не говорил. Сосед подошел и прокричал ему на ухо, что, мол, оглох? Второй день кряду его никто не видывал.
Федор Тихоныч приподнялся, и тут стало у него в сознании двоиться: умирал он, или это ему сон привиделся? Если умирал, то три года ему дадено, если ж он спал, то поди знай… И он проговорил: «Какой нынче день и число?» Сосед ответил: «Девятнадцатое мая, воскресенье, утро, а лег ты, видать, в пятницу, вечером», — помедлив, прибавил насмешливо, что звать его, соседа, Прошкой, и просит он борону, участок взбороновать, и, беря ее кажный год, возвращает обратно, хотя она хозяину ее и ненужная, — ведь он, Федор Тихоныч, картошки не садит и не хозяйствует, а денег и так достаточно сшибает. Тут сосед удалился, слышно было, как возится под крыльцом и бурчит над заржавленной бороной.
Федор Тихоныч осмотрелся, взял зеркало. Голова — золото с серебром, рубаха неглаженая, и нестираная, и рваная. Хотел он выйти на крыльцо и сказать: вот, мол, какая история приключилась, с самим небесным отцом довелось с глазу на глаз беседовать. Но спохватился, подумал: ведь просмеет на всю деревню.
Пораскинул он мозгами, что к чему, и решил все сделать так, чтобы удалось ему все же после трех лет попасть в рай. И решил он действовать.
Выглянул на улицу: с чего бы, мол, начать; но приметил что-то совсем обычное, — дело подвернулось житейское, побежал он, забылся…
Вот так все и помчалось как и прежде. И много раз, просыпаясь в воскресенье, думал зарабатывать себе рай, но все как-то так… суета заедала…
Утром, в будний день, он торопился к своим клиентам, знал, что в его зале уже сидит очередь. В полдень ходил в станционный ресторан, где у него был свой облюбованный столик, брал кислые щи или суп гороховый, а иногда и то и другое, тогда второго он уже не брал, заказывал только что-нибудь под закуску, — каждый день он принимал одну и ту же дозу — 100 граммов белой — для настроения. Ну, бывает, вечером еще приходилось потреблять, в деревне, когда клиенту расплачиваться было нечем. Наливали своего, ягодного, закуску он забирал тогда с собой, чтобы было с чем попить чайку на ночь; и каждый день, подходя к своему обиталищу, подкалывало под сердце: драночная крыша над двором провалилась, и вырастали к сенокосной поре на ней рожь и васильки, на что все, проходя, смеялись. Крыльцо через ступеньку, а ведь обрабатывал он и самого председателя, и тот ему не раз предлагал выписать бракованного тесу с пилорамы на поправку дыр.
Занавесок на окнах у Федора Тихоныча не бывало, завешивал газетами. Между выгоревшими желтыми газетами и стеклом всегда жужжали жуки и мухи, как-то попавшие туда и не сумевшие выбраться. Рано утром, спросонку, он был очень недоволен их зудением, затем, как всегда, бегом торопясь на работу, отмахивался, — авось за день сами выберутся.
Смотрел однажды Федор Тихоныч в их деревенском клубе приезжих артистов; показывали старинную пьесу: женщины в широких юбках с накрахмаленными подолами, с красиво уложенными волосами, мужчины в обтянутых костюмах и с усами; двое, одетых во все белое, танцевали напоказ среди праздника. И так танцевали, что в зале никто в это время не сморкнулся, не лузгали семечки, не кашляли, не икали — стояла внимающая тишина. Вились танцующие друг перед дружкой, стучали трещотками, отбивали чечетку, гордо поводя плечами и бедрами. Долго танцевали, боясь спугнуть затаенность зала. Когда танец кончился, в тишине, еще перед аплодисментами, двое из разных концов зала воскликнули восхищенно: «Хоро-шо-о!» и «Как бывало наши Федор Тихоныч и Катя Ма́лина!» — смех и аплодисменты слились. Федор Тихоныч аж обиделся, может, они и верно похоже танцевали, но не было у Кати такой красивой прически, а у него такого костюма, а когда он был совсем молодой и работал в колхозе, то рубаху в праздники ему давали напрокат соседи.