Изменить стиль страницы

5) И еще где-то в другом конце России, и тремя месяцами раньше: — в том помещичьем доме, где когда-то справляли помещичьи, декабрьские ночи —

— Знаемо было, что кругом ходят волки, и луна поднималась к полночи, и там на морозе безмолвствовала пустынная, суходольная, — непомещичья — советская ночь —

— В доме многое было, и коммуна, и труд-армейские части, и комсомол, и совхоз, и детская колония, дом как следует покряхтел.

— В том помещичьем доме организован был здравотделом дом отдыха. В честь открытия дома устроен был бал и ужин. Все было отлично сервировано. И вот на балу, за ужином — украдены были со стола тарелки, ложки и вилки, а из танцовального зала украли даже несколько стульев, — хоть и присутствовал всем синклитом на балу исполкоми. —

6) И последнее, о людоедстве в России. Это рассказал Всеволод Иванов — «Полой (почему — не белой?) Арапией». Еще три месяца скинуты со счетов, — в третьем углу России. —

— Всеволод Иванов рассказал, как сначала побежали крысы, миллионы крыс: «деревья росли из крыс, из крыс начиналось солнце». Крысы шли через поля, деревни, села. «Жирное, об'евшееся, вставало на деревья солнце. Тучными животами выпячивались тучи. Оглоданные земли. От неба до земли худоребрый ветер: От неба до земли жидкая голодная пыль»… «Крысы все бежали и бежали на юг». Тогда крыс начали бить, чтобы есть. Их били камнями, палками, давили колесами телег. «К вечеру нагребли пол телеги». Заночевали в поле. Наевшись, Надька сварила еще котелок и отправила с ним Сеньку к матери, в деревню. Вернулся он утром, — подавая котелок, сказал:

— «Мамка ешшо просила» —

Крысы шли через поля, деревни, села. На деревне, в избе крысы от'ели у ребенка нос и руку. «За писком бежавших крыс не было слышно плача матери». Потом пришел сельский председатель: пощупал отгрызенную у ребенка руку, закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:

— Надо протокол. Може вы сами с'ели. Сполкому сказано — обо всех таких случаях доносить в принадлежность.

Оглядел высокого, едва подтянутого мясом, Мирона. —

— Ишь, какой от'елся. Може он и с'ел. Моя обязанность — не верить. Опять, зачем крысе человека исть? —

Потом побежали люди. «Жирное, об'евшееся вставало солнце. Тучными животами выпячивались тучи. — От неба до земли худоребрый ветер». — И была еще — тишина. Надька — «плоская, с зеленоватой кожей, с гнойными, вывернутыми ресницами» — говорила Мирону:

— Ты, Мирон, не кажись. Очумел мужик, особливо ночью — согрешат, уб'ют… Ты худей лучше, худей.

— Не могу я худеть, — хрипел Мирон. Раз у меня кость такая. Виноват я? Раз, худеть не могу. Я и то ем меньше, чтобы не попрекали. Омман один это, вода — не тело. Ты щупай.

— И то омман, разве такие телеса бывали. Я помню. А ведь не поверют — прирежут. Не кажись лучше. — Вскоре, когда пошли, все лошади передохли: «Кожу с хомутов с'ели».

Раз Надька свернула с дороги и под песком нашла полузасохшую кучу конского кала. Сцарапнула пальцем полузасохшую корку, позвала Егора:

— С овсом… Иди. —

Ночью Мирону пригрезился урожай. Желтый густой колос бежал под рукой, не давался в пальцы. Но вдруг колос ощетинился розоватыми усиками и пополз к горлу… — Здесь Мирон проснулся и почувствовал, что его ноги ощупывают: от икр к пахам и обратно. Он дернул ногой и крикнул:

— Кто здесь?

Зазвенел песок. Кто-то отошел. Проснулась Надька.

— Брюхо давит.

— Щупают… Мясо щупают.

— Умру… Мне с конского… давит. В брюхе-то как кирпичи с каменки каленые… И тошнит. Рвать не рвет, а тошнит комом в глотке. Тогда закопай.

— Выроют.

Надька умерла. — Перед смертью Надька молила: —

«Хлебушко-то тепленький на зубах липнет, а язык-то. Дай, Мироша, ей-богу не скажу. Только вот на один зубок, хмм, хи… кусочек. А потом помру, и не скажу все равно».

Деревня поднялась, двинулась.

— Схоронишь? — спросил Фаддей, уходя. — Поодаль наземле сидел Егорка, узкоголовый, отставив тонкую губу под жестким желтым зубом.

— Иди, — сказал ему Мирон. — Я схороню. — Егорка мотнул плечами, пошевелил рукой кол под коленом.

Сказал:

— Я… сам… Не трожь… Сам, говорю… Я на ней жениться хотел… Я схороню… Ступай. Иди.

У кустов, как голодные собаки, сидели кругом мальчишки.

Егорка махнул колом над головой и крикнул:

— Пшли… ощерились… пшли…

Пока он отвертывался, Мирон сунул руку к Надьке за пазуху, нащупал там на теле какой-то жесткий маленький кусочек, выдернул и хотел спрятать в карман. Егорка увидел и, топоча колом, подошел ближе.

— Бросай, Мирон, тебе говорю… Бросай… Мое…

Егорка махнул колом над головой Мирона. Тот отошел и бросил потемневший маленький крестик.

Егорка колом подкинул его к своим ногам.

— Уходи… мое… я схороню… — в лицо не смотрел, пальцы цепко лежали на узловатом колу.

Мирон пошел, не оглядываясь. Мальчишки, отбегая, кричали:

— «Сожрет». —

Жирное, об'евшееся, вставало на деревья солнце. Тучными животами выпячивали тучи. — Огненные земли. От неба до земли худоребрый ветер —

Заключение второе.

ОТКРЫТА

Уездным отделом наробраза вполне оборудованная

— БАНЯ —

(бывшее Духовное училище в саду)

для общественного пользования с пропускной способностью на 500 чел. в 8-ми час. рабочий день:

Расписание бань:

Понедельник — детские дома города (бесплатно).

Вторник, пятница, суббота — мужские бани.

Среда, четверг — женские бани.

Плата за мытье:

для взрослых — 50 коп. зол.

для детей — 25 коп. зол.

УОТНАРОБРАЗ

Сроки: Великий пост восьмого года мировой войны и гибели Европейской культуры — и шестой Великий пост Великой Русской Революции, — или иначе: март, весна, ледолом —

Место: место действия — Россия.

Герои: героев нет.

Пять лет русской революции, в России, Емельян Емельянович Разин, прожил в тесном городе, на тесной улице, в тесном доме, где окно было заткнуто одеялом, где сырость наплодила на стенах географические карты невероятных материков и где железные трубы от печурок были подзорными трубами в вечность. Пять лет русской революции были для Емельяна Разина сплошной, моргасной, бесщельной, безметельной зимой. Емельян Емельянович Разин был: и Лоллием Львовичем Кронидово-Тензигольско-Калитиным, — и Иваном Александровичем, по прозвищу Калистратычем. — Потом Емельян Емельянович увидел метель: зубу, вырванному из челюсти, не стать снова в челюсть. Емельян Емельянович Разин узрел метель, — он по иному увидел прежние годы: Емельян Емельянович умел просиживать ночи над книгами, чтоб подмигивать им, — он был секретарем уотнаробраза, — он умел — графически — доказывать, что закон надо обходить. —

— И вот он вспомнил, что в России вымерли книги, журналы и газеты, — замолкли, перевелись как мамонты писатели, те, которым надо было подмигивать, потом писатели, книги, журналы и газеты народились в Париже, Берлине, Константинополе, Пекине, Нью-Йорке, — и это было неверно: в России стало больше газет, чем было до революции: в Можае, в Коломне, в Краснококшайске, в Пугачеве, в Ленинске, в каждом уездном городе, где есть печатный станок, на желтой, синей, зеленой бумагах, на оберточной, на афишной, даже на обоях, — а в волостях рукописные — были газеты, где не писатели — неизвестно кто — все — миллионы — писали о революции, о новой правде, о красной армии, о трудовой армии, об исполкомах, советах земотделах, отнаробах, завупрах, о посевкомах, профобрах, — где в каждой газетине были стихи о воле, земле и труде. Каждая газетина — миллионы газет — была куском поэзии, творимой неизвестно кем: в газетах писали все; кроме спецов-писателей, — крестьяне, рабочие, красноармейцы, гимназисты, студенты, комсомольцы, учителя, агрономы, врачи, сапожники, слесаря, конторщики, девушки, бабы, старухи. Каждая газета — пестрая, зеленая, желтая, синяя, серая, на обоях — все равно была красная, как ком крови. — В России заглохли университеты. — И в каждой Коломне, Верее, Рузе, в каждом Пугачеве, Краснококшайске, Зарайске — в каждой волости — во всей России — в домах купцов, в старых клубах и банкирских конторах, в помещичьих усадьбах, в волисполкомах, в сельских школах — в каждой — в каждом — было — были: политпросветы, наробразы, пролеткульты, сексоцкультуры, культпросветы, комсомолы, школы грамотности и политграмотности, театральные, музыкальные, живописные, литературные студии, клубы, театры, дома просвещения, избы-читальни, — где десятки тысяч людей, юноши и девушки, девки и парни, красноармейцы, бабы, старики, слесаря, учителя, агрономы — учили, учились, творчествовали, читали, писали, играли, устраивали спектакли, концерты, митинги, танцульки. Емельян Емельянович был секретарем наробраза: он видел, увидел, как родятся новые люди, мимо него проходили Иваны, Антоны, Сергеи, Марьи, Лизаветы, Катерины, они отрывались от сохи, от сошного быта, они учились, в головах их была величайшая неразбериха, где Карл Маркс женился на Лондоне, — почти все Иваны исчезали в красную армию бить белогвардейцев, редкая Марья не ходила в больницу просить об аборте; выживали из Иванов и Марьев те, кто были сильны, Иваны проходили через комсомолы, советы и красную армию, — Марьи, через женотделы, — и потом когда Иваны и Марьи появлялись вновь после плаваний и путешествий по миру и шли снова на землю (велика тяга к земле) — это были новые, джек-лондоновские люди. —

— Емельян Разин увидел метель в России, — и прежние пять лет России он увидел — не сплошною, моргасной, бесщельной, безметельной зимой, — а — метелью в ночи, в огнях, как свеча Яблочкова. — Но над Россией, когда вновь его вкинуло после Неаполя в старую челюсть тесного города, — над Россией шла весна, доходил Великий Пост, дули ветры, шли облака, текли ручьи, бухнуло полднями солнце, как суглинок в суходолах. — И Емельян Разин увидел, как убога, как безмерно-нища Россия, — он услышал все дубасы российские и увидел одеяло в окне, — он увидел, что жена его еще донашивает малицу: — он не мог простить миру стоптанные башмаки его жены. Не всякому дано видеть, и иные, кто видит, — безумеют —