Изменить стиль страницы

— В зале нет мистрис Чудлей —

— И Париж. Автобусы, такси, трамваи, мотоциклы, велосипедисты, цилиндры, котелки, женские шляпки. В Париже нет извозчиков. На углу, где скрещиваются две улицы, люди, как сор в воронку, проваливаются в двери метрополитена. Гудит, блестит, — мчит город — в солнце, в лаке, в асфальте. Оказывается, женщин надо, как конфекты, из платья выворачивать. Дом там, против бульвара — весь в оборках жалюзи, — и мистрис Чудлей, в прохладной тени, идет из одной комнаты в другую: — кружево, кружево, шелк, пеньюар — утро. В умывальнике, в ванной — горячая и холодная вода. Мистрис Чудлей у зеркала — мистрис Чудлей в зеркале, — и губы пунцовеют в кармине, бледнеют щеки и нос, а глаза как море в облачный день, и под глазами синяки, такие наивные, такие печальные. И плечи — чуть-чуть припудрены. Она знает, что женщину, как конфетку, надо из платья выворачивать. Она идет по комнате, ее мопс бежит за ней. Уже поздний час. Она знает: — как у нее, так у всех парижанок, у немок, у англичанок, — у всех или визитная карточка, или блокнот (в черепаховой оправе), — и так легко добиться этой карточки, чтоб там был указан час, и к этому часу, конечно, пусть это днем или ночью, в ванне — теплая вода, простыни и полотенца. В комнате за жалюзи — прохладно, и на улице — за жалюзи — котелки, цилиндры, лак ботинок. — Мистрис Чудлей в белом платье, в белом пальто, с сумкой в руках. Лифт мягок, лифт скидывает вниз. На тротуарах, в жестяных пальмах — кафэ. За углом, в переулке, где тихо, — парикмахер. Мистрис Чудлей идет делать прическу, маникюр и педикюр. — И вот —

— и вот, когда мистрис Чудлей сидит в кресле, за стеной, где живет джентльмен-парикмахер, — плачет ребенок, мальчик девяти лет, мальчик плачет неистово. — В чем дело? — Мальчик потерял грифель от аспидной доски, и его завтра накажут розгами учитель в школе. — Потом, когда джентльмен-парикмахер склонялся у ног, мальчик неистово ворвался сюда и завертелся неистово, в счастии, — потому что он нашел грифель и его не будет бить учитель. Перед этим мальчик неистово плакал, его побили бы. —

— Мистрис Смит идет по бульвару, в кафэ, — ее джентльмен, с тростью в руках, уже был утром на бирже, он в курсе, как пляшут доллары, фунты и франки, он уже потрудился. Ах, должно-быть, должно-быть, она даст ему свою визитную карточку. — Он бодр, он весел, он шутит, — но он немного устал. Он говорит: — «Pardon madame», — и заходит в писсуар, от удовольствия он бьет тросточкой по стене. Она идет медленнее. В кафэ пустынно. День. — Ну-да, в пять часов разбухнут кафэ от кавалеров и дам, и будут острить, что костюм дам состоит — из кавалера впереди и из ничего сзади: это совсем не потому, отчего в России и мужчины и женщины ходят кругом голые. И тогда из пригородов, из подворотен казарм, с фабричных дворов — выйдут — пойдут — черные блузники — и где-то соберутся еретики, фантасты и отступники — поэты и художники. — В этот день мистрис Чудлей принесли телеграмму —

— Ну, вот мистрис Чудлей не было в колонном зале польской миссии, — но неистовый плач того мальчика, ребенка, которого будет драть педагог за утерянный грифель, — этот плач был в этом зале. Детский неистовый плач стал рядом с Смит, около ротмистра — губернатора Тензигольского. Поэты, художники, еретики и блузники пришли потом. — В тот год — в те годы — не знали еще в Европе, что это пришло: кризис или крах — или нарождение нового? — В Ливерпуле в порту толпились корабли, титаники, дредноуты, над мутной водою, в нефти — в порту — с каменных глыб набережных свисали гиганские грузопод'емные краны, горами валялся уголь, лежали бочки, хлопок, под брезентами, высились нефтяные баки, каре кварталов элеваторов, складов и холодильников замыкали порт кругом. Кругом все было в саже, в дыму, в каменноугольной пыли, звенели и дребезжали лебедки, вагонетки, вагончики, вагоны, гудели паровозы и катера, гонимые человеческой волей. — Там дальше был город контор, банков, фирм, магазинов. Здесь толпилась толпа — людей всех человеческих национальностей, туда в город контор автомобили, трамваи и автобусы увозили только тех, кто был в цилиндрах, котелках и крахмалах. — В элеваторах, складах и холодильниках, должно-быть, конечно, было много крыс. — И в конторе мистера Кигстона, как во многих конторах королевского банка, знали — вот — что, не о крысах: —

— В тот год — в те годы — никто не знал, что пришло в Европу: — гибель, смерть или рождение нового. Но мистер Кигстон, как многие, кто научился читать цифры, знал — Впервые за две тысячи лет гегемония над миром ушла из Европы. Уже прошли годы человеческих бойнь, но народы, как звери, зализывая болячки, жили военными поселениями, глухо готовясь к новым и новым войнам. Вся Европа, и победители, и побежденные, страны, которые грабят, и которых грабят, — вышли из войны — побежденными. Во всех странах, у всех народов пустели университеты, вымирала интеллигенция — мозг народов, пылились, разваливались, разветривались музеи, картины и книгохранилища, — народами управляли солдат, мудрый, как казарменная вахта, и шибер, энергичный, как кинематограф, полагавший, что вся промышленность и экономическая жизнь народов — есть только: биржа и жульничество на высоких и низких валютах: не поэтому ль в Англии, Франции, Италии — не дымились домны, заводы и фабрики — и заливались водой каменноугольные железорудные шахты, извечно черные и пыльные, и одни за другими, сотни, тысячи, лопались, банкротились — фирмы, торговые конторы, банки, предприятия, — а рабочие, десятки, сотни тысяч, миллионы, — безработные — люмпен-пролетариат шли в больших городах от одной профессиональной конторы к другой фабричной конторе, в штрейк-брейхерстве, — ночуя неизвестно где, потому что вот уже много лет ничего не строилось в Европе, и в одной Англии необходима была постройка миллиона домов, — не потому ли тогда ощетинились нации баррикадами виз и таможен, и даже Англия, великий торговец, изменив столетью своего фритредерства, построила заборы таможен — для побежденного врага, Германии, которая нонсенсом затуманила смысл побед и Версалей и за Версалем оставила одно лишь — разбойничество —? Тогда говорили в Европе, что это промышленный экономический кризис. — И, хотя государства грозились заборами таможен, как баррикадами, все же были люди, которые видели гибель Европы в уничтожении международного братства, и тогда учинялись Канны, Генуя, — и там фельдфебеля хотели учинить новый Версаль, — и эти глядели на Россию — в Россию, чтоб утвердить равновесие мира — новой колонией. Но государства еще жили и властвовали, как на войне, раз'единяя, кормя и — властвуя: тогда многие в Европе разучились знать, как достается хлеб, — но многие и многие поля в те годы были засеяны — не пшеницей, а картечью, — об этом хорошо знал европейский крестьянин, мужик, — и многие и многие те, для которых не хватало моргов, разучились есть хлеб: ведь едали же в Лондоне и Берлине дохлых лошадей и собачину. И хозяйственный кризис все рос и рос, все новые останавливались заводы, все новые рушились фирмы, все новые товары оказывались ненужными миру — медь, олово, хлопок, резина, — и новые миллионы людей шли — в морги. Но киношки, но кафэ, диле и нахт-локалы были полны, женщины всегда имели визитные карточки. — И эти глядели на Россию — в Россию, чтоб утвердить равновесие мира: колониальной политикой. —

— Но в Европе были и еретики, и безумцы, и поэты, и художники, которые —

— Но Европа мала; — Европа, кошкой изогнувшаяся на земном шаре, где старая кошка нюхает молоко Гибралтара, где Пиренейский полуостров — голова, а нога — Апенинский полуостров —

— и гегемония над миром ушла из Европы, с Атлантики — к Тихому Океану: —

— В Америке сытно, обутно и одетно, в Соединенных Штатах на каждых четырнадцать человек — автомобиль и половина мирового золота там, и доллар чуть ли не выше своего паритета, и ее тоннаж, в четверть мирового тоннажа, догоняет Англию. В Японии дымят заводы, снуют основы и челноки, и японскому флоту — ближе до Австралии, чем английскому. В Китае, который спал шесть тысяч лет, — полезли китайцы под землю за каменным углем, за залежами железных, оловянных, медных руд, — в Китае загорелись домны. — В Австралии теперь — свои заводы. — Тихий Океан — он же Великий — Аргентина, Боливия, Перу — краснокожие, желтолицые, негры — но Европа — Европа —

— Докладчик мистер Кигстон сходит с кафедры. В черном зале польской миссии темно. Иль это бред и подлинен один лишь детский — горький плач? — Мистера Кигстона сменяет другой докладчик, Иван Бунин, — иль это только бред, поэма, метель над Домбергом —? — Корабль мирно идет из Америки в Европу. «Горе тебе, Вавилон, город крепкий», Апокалипсис. — Это эпиграф. —

— «…почти до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно и даже без качки, пассажиров на пароходе оказалось много. И все люди крупные, пароход — знаменитая „Атлантида“ — был похож на самый дорогой европейский отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала по самому высшему регламенту: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пиджамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодною свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать подкрепляться буттербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газеты и спокойно ждали второго завтрака, еще более питального и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху: все палубы заставлены были тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись плэдами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в первом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким, душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубным сигналом об обеде из девяти блюд… По вечерам этажи „Атлантиды“ зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных складах с особенной лихорадочностью. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека, чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появляющегося на-люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвигивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в огромной двухсветной зале, отделанной мрамором и устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями хрустальных люстр и золоченых жиронделей, переполненной декольтированными дамами в бриллиантах и мужчинами в смокингах, стройными лакеями и почтительными метр-д'отелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр… Обед длился целых два часа, а после обеда открылись в бальной зале танцы, во время которых, мужчины, задрав ноги, решали на основании последних политических и биржевых новостей судьбы народов и до малиновой красноты лица накуривались гаванскими сигарами… — Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях… — в смертной тоске стенала удушаемая туманном сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке» —.