11
Солнце над Москвой рассиялось как никогда, било в упор, ничем не замутненное. Островки серого снега по низинам сходили на нет, уступая место ярко-зеленой мураве; наносило духом вызревающих почек: неделя-другая — и развернется трепетный молодой лист…
Перед съезжим двором полка Мельницкого пушкарей остановил караульный.
— Кто будете?
— Артиллеры. Пришли наведать знакомца.
— Не Онуфриева ли? Он про вас напоминал. — Караульный отодвинулся в сторону.
Двор был запружен драгунами, слышалось конское ржанье. Взапуски мелькали скребницы, наводя последний лоск, натужно вертелись точила, от клинков брызгали белые снопы искр. Особенно густо кавалерийский люд прихлынул к возам с обмундировкой, рвал из каптенармусовых рук штаны, рубахи, кафтаны, шляпы, чтобы тут же и переодеться.
В стороне, над медным тазом, приплясывал белобрысенький цирюльник, быстро-быстро щелкал ножницами.
— Ей, кому кудри подровнять? Готовь полушку, обкорнаю по макушку!
— Но-но, не имеешь правое, — гудел иной детина, косясь на разбитного малого. — До плеч, и ни на дюйм выше… артикул-то гласит!
— Знаю, не маленький… — Углядев красную пушкарскую справу, цирюльник встрепенулся. — Громобои? Стригу задарма!
— Отчего так-то? — спросил Макарка-рязанец.
— Оттого! Родитель мой при «Льве» в семисотом служил. С ним и сгинул, царство ему небесное… Ну кто первый?
— Спасибочко. Обрастем — всей ротой притопаем.
Митрия разыскали у офицерских конюшен. Вооружившись иглой, он латал плечо громадины-вороного, искусанного в драке соседом по стойлу. Жеребец, взятый на мундштук, вздрагивал, дико храпел, приседал от боли.
— Потерпи, сам виноват. Дернуло ж тебя с кольца сорваться! — приговаривал Онуфриев. Он сделал последнюю стежку, туго-натуго закрепил суровую нить. — Все, господин фершал. Очередь за пластырем.
Седенький старичок удивленно крутил головой.
— Ох, и сноровист! Шел бы ты к нам, в коновалы, ей-богу.
— Успеется, дяденька.
Нижегородец ополоснул в тазу окровяненные руки, повернулся к артиллерам.
— Здорово, черти, рад незнамо как… Идем в капральство, ноне у нас дым коромыслом. Послезавтра в путь.
— И мы следом, — присказал Макар Журавушкин.
Митрию достался приземистый, в желтоватых подпалинах, меринок с вислой мордой и кривыми ногами; правое ухо было срезано почти под корень.
— У-у, конек-то боевой. Никак палаш порезвился? — высказал догадку Павел Еремеев. — А чего ты сам в отрепках доселе? Эвон там синее выдают, кавалерийское.
— Есть, да не про нашу честь… — Митрий засопел угрюмо. — Ладно, стерпим. Доберем сполна в походе…
— Ага, и ухо накладное — там же! — съязвил рейтарский сын Свечин, подойдя на разговор, и в шутку заслонился руками. — Взнуздай, а то понесет. Зверь, не лошак! Интересно, какой он масти будет… Гнедой? Буланый? Нет, что-то иное.
— Мухортый! — ляпнул Ганька Лушнев, и оба загоготали.
— По скотине и ружжо! — Свечин глумливо ткнул пальцем в притороченный вдоль седла мушкет с раструбом. — Теперь все вороны — твои, монастырский слуга… Ну а свей, допрежь чем упасть, еще подумает!
— Эй, Свечин, твой бутор уносят! — шумнул кто-то, и рейтарский сын опрометью кинулся к частоколу. Добро оказалось на месте — новехонькое, ворсистое, в пересверке пряжек и ремней.
— Супади-то, супади! — стонал Макар Журавушкин, с трепетом ощупывая высокие ботфорты.
— Яловые, понимай березовой башкой! — Свечин вполоборота покивал на игреневую ногайскую кобылку. — А эта какова? Считай, десяток и дали, таких-то, на весь как есть плутонг. Перво-наперво, конечно, дворянским детям… Но ведь и мы не последние сыновья! — Он горделиво подбоченился. — Половине лапотников, ай поболе, топать на вест пешей командой!
— Ваш пострел кругом поспел, — тихо заметил Савоська Титов, стоя рядом с Митрием.
— Без мыла влезет!
Кучки драгун оживились, наперебой загомонили — двором шла легконогая статная девка, неся в руке расписное деревянное ведерко.
— Вологодочка, до нас, до нас… Темнобровая, ух ты-ы-ы!
Савоська всмотрелся внимательнее, и у него екнуло сердце — к ним подходила Дуняшка-маркитантка. Свечин проворно заступил ей дорогу, облапил и тут же отскочил на шаг-другой, потирая забагровевшую скулу.
— Чего дерешься, дура?
— А то! — кратко отозвалась Дуняшка, и артиллерам, в полупоклон: — Здравствуйте, кого не видела… Вот, сбитеньку принесла. Угощайтесь!
Ведерко поплыло по кругу, вернулось пустое.
Вздохнув, маркитантка присела в тень, обок с Савоськой, стрельнула быстрыми глазами, — на него снова, как тот раз, в декабре, накатила странная оторопь. Молчал, будто проглотив язык, бесцельно покусывал сухую травинку.
Она подняла руку, вроде хотела дотронуться до светлых Савоськиных волос, но передумала в самый последний миг, прыснула.
— Вас что, не кормят в школе артиллерной? Может, сенца принесть?
Савоська покраснел, с досадой отбросил травинку. Выручил словоохотливый Макар, кивнул в сторону повозок, над которыми колдовал седоусый каптенармус.
— В поход наладилась, вместе с батяней?
— Нам не привыкать, пушкарь.
— А почему пока в душегрее? Непорядок! Солдат — он и есть солдат, хоть и бабского роду-племени. Говорят, впереди команды выступаете. Правда ай нет? — частил рязанец.
— Ага. Завтра в ночь.
— Вы как застрельщики, ей-пра!
Ганька Лушнев грязно ухмыльнулся.
— Не пойму: на ча блудниц при войске держат?
Маркитантка выпрямилась, поманила его пальцем.
— Ближе, милок, ближе! — и крепко ухватила за угреватый нос. — Ты мне… под подол заглядывал? Говори, заглядывал?
— Уймись, чертовка… Брысь! — отбивался Ганька.
Подхватив пустое ведерко, Дуняшка стремительно зашагала прочь. Савоська сидел, окаменев скулами.
— А ведьмочка аккуратненькая! — бросил Свечин. — Таковскую, понимаешь, и купить не грех!
— Аль она тебе корова? — огрызнулся Макарка.
— Папаня-то из дважды беглых.
— Мели Емеля.
— Точно! Последним владельцем был купец-воротило. Ну сведал про все, идет к боярину Стрешневу, в разряд воинский: дескать, мои холопья, а прибились ко мне в шестьсот косматом году. Тот как заревет на него: «Царский указ нарушаешь, беглых принимаешь? Эй, сковать — и в Преображенское!» Купчина отбрыкался еле-еле: подряд срочный имел, он и спас.
— А Дуняшкин батя?
— Кто, какой дурак золотыми руками поступится, тем паче войско? Батю мигом в каптенармусы, дочь маркитанткой, при нем. И шито-крыто!
На том и обмелел разговор. Савоська, Пашка, Макар засобирались домой, — назавтра им предстояло приведенье к присяге. У ворот пушкарей нагнал Онуфриев, придержал Савоську за рукав.
— Дуняшка-то ввечеру мимо вас едет, за анисовой для господина бомбардира. Встретил бы на закате, проводил… Ну, до скорого!
Ганька развинченной походкой шел впереди, толкал встречных, плевался, отпускал похабщину. В одном из переулков он едва не сцепился с матросами, идущими тесной гурьбой.
— Эй, митрохи, вас-то как на Москву занесло? — не преминул подкусить Лушнев.
— Заткнись, глухарь, пока посередь улицы не выпороли! — ответил верзила-усач, опоясанный по кафтану ремнем с увесистой медной пряжкой.
Ганька на какую-то минуту затих.
Севастьян с Павлом и Макаром намеренно приотстали. Осточертел поганый лушневский язык, приелись дикие коленца — того и гляди нарвешься на беду… Шагали неторопливо, перебрасывались редкими словами.
— Будем в Можайске, непременно вырвусь на часок до своих, — мечтал Савоська, помаргивая увлажненными глазами. — Что они там, как они?
— Ты и нас прихвати, за компанию.
— Только не с дорогомиловцем, упаси господь!
На пустыре, чуть одетом травой, играли в лапту. Мелькала бита, мяч, туго-натуго скатанный из шерсти, взвивался высоко в небо, подростки со всех ног мчались туда и обратно. Кто-то узнал Пашку-артиллера, ломким баском попросил:
— Пань, вдарь по старой памяти!
Еремеев отрицательно помотал головой: дескать, служба, нельзя ни в коем случае! — и, уходя, все оглядывался назад.
— Брательник мой младший. Скоро и ему «сено-солома»… — Голос у Павла дрогнул. — Маманьку жалко…
— Зашел бы, чудило!
— Обожду, — хмуро прогудел Павел. — Мать в три ручья зальется, да и жинка — следом, на нее глядючи. Успею!
— А где наш бузотер? — вспомнил Макарка Журавушкин. — Не видно и не слышно… Тю, вот он!
Ганька застрял у высокого каменного дома, приподнимаясь на носках, подавал знаки в угловое оконце под чердаком. Вероятно, ему ответили — он встрепенулся, угрюмое лицо осветила неожиданная улыбка.
— Зазнобами пруд пруди… Ох, и жох! — восхитился Макар. — Интересно, чье строенье?
— Томсенов прядильный двор, — подсказал Павел. — Туда войдешь, оттуда не выйдешь… Почему? Вроде каталаги для преступниц. Посылают лет на десять, пятнадцать, а то и навсегда.
— За что?
— За всякое. Кто благоверного топором аль зельем успокоит. Ноздри долой и сюда. Не балуй, милая, поостынь малость!
Макарка задумчиво пошмыгал носом, опять расплылся от уха до уха, крикнул:
— Ну, Ганька-стервец, ты и впрямь как в сорочке…
И не договорил — до того тоскливо посмотрел Ганька, когда повернулся на солдатские голоса.
— Что с тобой?
Ганька молчал. Товарищи недоуменно пожали плечами, пошли дальше, и он — следом, понурив голову.
Близ каланчей, при выходе на ярославскую дорогу, остановились. Мимо скакал верховой, суча плетью, орал идущим и едущим: «Сторони-и-ись!» Вскоре появилась колымага одвуконь, — в ней нахохлившись сидел дородный, с одутловатым темным лицом, человек. Взгляд, порой бросаемый вкось, чиркал как бритва…
— Его преображенское величество, князь-кесарь! — просипел Ганька, с неохотой сдергивая треуголку, — Что ни день — кого-нибудь туда… Руки по локоть в красном, а ему все мало, антихристову свойственнику!
— Свят-свят-свят! — перекрестился богобоязненный Пашка. — Тебе-то какая забота, чумной?