Бумеранг
Я перемогал тяжелую болезнь и после двух месяцев больничного заключения безвылазно сидел дома, пробавляясь чтением, созерцанием через окошко уличной жизни да телевизором. Мир из пространственного сделался плоским, не стало ощущения бесконечности моего существования. Хотелось обращаться к людям с проповедью, чтобы ценили всякий свой день, не сжигая его понапрасну с двух концов. Однако я знал, что проповедь такая — глас вопиющего в пустыне, ибо каждый считает, будто беда не посмотрит именно в его сторону, знал, что опыт — это врач, который приходит после болезни. Да мало ли какие мысли являются, когда по несчастью выпадает слишком длительный досуг. Все, что в чрезмерном излишестве, всегда опасно — даже любовь, даже солнце.
А я жил, как меня убедили, «дозволяя себе много излишеств». Мне под угрозою смерти воспретили курить, выпивать, волноваться, и внутри образовалась гулкая, тягучая пустота. Ну, курево, я бросил достаточно легко, хотя во время работы закрывался от окружающего дымовою завесою и сам не замечал, как сигарета оказывалась в уголке моего рта. Отказаться от этого было просто: летом, в отпуске, я любил спать на пахучем сухом сеновале, слезать за сигаретами ленился и потому никогда не курил лежа, а так как на больничной койке растягивался целый месяц, то и от никотина отвык. От кофе, который заваривал на ночь до дегтярной густоты, тоже пришлось откреститься, хотя запах его слышал даже во сне. Проблема сдачи пустых бутылок теперь меня не касалась, количество друзей, навещающих мой дом, сократилось до двух-трех человек, и я сидел стерильно чистенький и размышлял, что теперь, когда соблазны обегают меня за версту, можно смело провозглашать осмотрительное воздержание.
Ну что ж, сам повинен, сам истреблял в себе то, что щедро дала матушка природа. Помню, в детстве из дранок делали мы кресты, на один конец потяжелее. Запустишь такой крест в голубое небо, крутанувши его как следует, он опишет в воздухе плавный круг и послушно вернется, и можно его схватить. Как бумеранг курчавых австралийских аборигенов. Вот я и запустил бумеранг и позабыл об этом, а он поразил меня. Теперь надо тихо, спокойно…
Все так, все так, но как оградиться от волнений? Тут я ничего с собою поделать не мог…
Включил телевизор, и надо же: возник какой-то неприятный рев, будто врач подносил к наболевшему зубу змею бормашины, экран замерцал полосами, заголубел, и вынырнула из глубины его защитная каска легионера, горделивая физиономия, ловкая сильная рука и рычащая мотопила, точно нагретый нож в сливочное масло, впивающаяся в ствол сосны. Огромное дерево, заломив набок шатерную крону, со стоном, с водопадным шумом рухнуло, подавляя тоненький подлесок. За ним второе, третье, четвертое. И ликующим жирным голосом диктор провозгласил, как отлично работает бригада коммунистического труда, возглавляемая кавалером многих орденов товарищем Сидоровым.
Я вообще против рубки лесов, тут я неисправим. Вырубка лесов — то же, что и курение: вредная и опасная привычка. Надо бросить все силы на поиски заменителей древесины, поощрять и награждать не тех, кто мотопилами разъедает легкие нашей планеты. — леса, а тех, кто борется с этим. Иначе бумеранг вернется.
Сердце мое нехорошо сжалось, я поскорее выключил телевизор — в этом его преимущество перед истребителями леса.
Вдруг раздался над входною дверью переливчатый звонок «Сигнала». Я открыл — передо мною стоял незнакомый человек, встрепанный, с бегающими глазами. Казалось, что незнакомец этот давно и глухо пьет, но нет, запаха не чувствуется, я бы наверняка ревниво уловил его. Наркоман, что ли?
— Входите, — пригласил я с сомнением; ведь окажись этот посетитель буйным, тут мне и крышка.
— Ты уж прости меня, — скованно заговорил он, машинально приглаживая слипшиеся волосы, — к больт ным носят апельсины… а я никакого гостинца не сообразил. И не проведать тебя пришел, хотя о беде твоей слыхал… — Тут его голос, и без того тусклый и проваленный, совсем перехватило, он безнадежно махнул рукой, добавил: — Все несчастные люди эгоисты, а у меня такое несчастье!..
«Да ведь это Юрка Баранов, — ахнул я, отступая. — Весельчак Юрка, которому всегда поощрительно улыбалась жизнь! Да что же его так вывернуло?»
Вместе мы окончили металлургический техникум, вместе пришли в сортопрокатку, вызывающе самоуверенные, с изжеванной папиросою в уголке неотвердевших губ. И ему и мне вручили голубую, как безоблачное небо, трудовую книжку с первой записью: «Бригадир», только я — «мелкосортного стана», а он — «крупносортного». Колоколом звенел в горячем воздухе мостовой кран, влача красные поленья проката, огненные ленты бежали в чаду и грохоте, лопастями нагнетали на мокрую рубашку телесную соль охладительные вентиляторы, шипуче щипала горло в пересменках газировка. Было хорошо, и в трудовой книжке все страницы еще оставались свободными.
Но вскоре в моей появилась запись: «Уволен в связи с призывом в ряды Советской Армии», и жизнь моя крутенько изменилась, и, отслужив свой срок, в прокатку я уже не вернулся. А Баранова почему-то не призвали, жизнь его легла прямою стежкою, под ноги ему точно сами собой подставлялись ступеньки, на которые он с легкостью поднимался, и вот однажды он окликнул меня из морковно-красных «Жигулей», загребая через открытую дверцу рукою утренний воздух.
— Здорово, старик, — отставив локоть в сторону и вытрясая мою руку, напористо восклицал Баранов, — сколько зим, сколько лет!.. Слыхал, слыхал об тебе, чи-та-ал… Все, значит, в газетке!.. Ну-ну… А я тоже — сортопрокаткой командую. — И объяснил: — Вот едем, так сказать, на заслуженный за неделю отдых. Давненько облюбовали одно прелестное местечко. Как в оперетке: «Знаю я одно прелестное местечко, под горой лесок и маленькая речка»… Поехали с нами — покажу. Не пожалеешь! — Он говорил под простачка, под рубаху-парня, то и дело, впрочем, сбиваясь, и это все меня коробило; вероятно, он заметил кислое выражение моего лица и спохватился: — Да, познакомься: Валерия — моя законная.
Справа от него сидела этакая Карменсита: крупная, в жгучем сарафане, с красивыми плечами цвета кофейного зерна, с пушком над верхнею губою и огневисто-бархатными глазами и, приветливо-вызывающе улыбаясь, по-своему повторила:
— Правда, поедемте с нами.
«Вот это да, — восхитился я, — ай да Баранов, такую завлек. Представляю, какова она в юности была»…
— А это вот Юлька, единственное наше чадо. Поздний ребенок. Валерия на нее не надышится, боюсь, обнимыш вырастет.
— Я не люблю, когда на меня дышут, — заявил с заднего сиденья милый чистый голос, и на меня приветливо уставились глазенки «вишенки-черемушки», приоткрылся смешной треугольный роток без переднего зуба: — Дядечка, садитесь со мною рядышком, я буду вам дорогу показывать. — Она пришепетывала, и это тоже удивительно ей подходило.
Я подумал, согласился, только попросился сперва позвонить к себе в редакцию, чтобы сказаться…
Нет, никак не походил этот человек, норовящий как будто спрятаться в моем продавленном кресле, на того жизнерадостного здоровяка, что, слегка откинув сильный торс, небрежно и властно вел машину. Тогда он весело насвистывал, то и дело восклицал: «А помнишь!» или напевал круглым баритоном популярные песенки.
Так что же все-таки стряслось? Уж не Валерия ли, которую я про себя так и называл Карменситою, сбежала к тореадору? Мысль шевельнулась довольно пошленькая, но ничего иного я придумать не мог. Я понимал, что Баранову необходимо выложиться, затем он и пришел, однако и подтолкнуть его как-то не решался. Он мрачно дымил, стряхивая пепел на журнальный столик мимо пепельницы, в комнате, где до сих пор пахло только лекарствами, сделались сиреневые вечерние сумерки.
— Так и будем молчать? — забеспокоился я.
Он косорото усмехнулся, выговорил:
Спросили у электрика Петрова:
А почему у вас на шее провод?
Петров молчит, Петров не отвечает
И только ботами качает.
«Поистине юмор висельника», — подосадовал я.
— Хорошо, давай молчать. Или постой! — Меня осенило, я отправился на кухню, нарезал лимон, который принесли недавно, — ах, каким запахом облагородился воздух! — достал бутылку «Арарата», рюмку. — «Теперь ты у меня запоешь!»
— Один — не пью, — ладонью отстранился Баранов.
— Да мне-то нельзя. — По-видимому, в моем голосе появились плачущие или умоляющие нотки, и Баранов принял все же рюмку, и у него хватило силы даже смачно высосать лимон.
— Все же я от этого воздерживаюсь, — зашевелился он, щелкнул ногтем по бронзовой наклейке коньяка. — В горе оно угробит. И Валерию добивать…
«Значит, что-то другое?» — чуть не воскликнул я и испугался новой догадки и отодвинулся от журнального столика вместе со стулом.
Баранов горестно кивнул, сделав брови шалашиком, сказал:
— Помнишь, я возил тебя на природу?
Еще бы не помнить! Ехали мы довольно долго, по бокам мелькали дома и садочки пригорода, лиственные перелески, зеленые, синие от осиновых стволов, белые светящиеся, когда, кружась, надвигались березы. Юлька всю дорогу меня развлекала. То приникая к моему боку теплыми ребрышками — тогда от Юлькиных волос пахло, как от шерстки котенка, нагретой солнышком, то припадая к дверце с открытым окошком, на путевой ветерок, она без умолку говорила. Всякий поворот дороги, всякий перелесок, встречная пучеглазая машина, люди, «едущие» на бегучей тропинке, скуластая лошадь, «Пьющая» край шоссе, — все вызывало сотни вопросов, мыслей, определений. Я не мог их в точности запомнить, чтобы после передать, да и, пожалуй, мне это неподвластно, только было с Юлькою удивительно хорошо.
— Она вас замучает, — красиво оборачивалась Валерия, и в маленькой мочке ее уха вспыхивало золотое зернышко сережки.