На прицельной рамке цифры — а солдаты сплошь неграмотны… Я принимал слова солдат о русской винтовке за их мнение, вынесенное из опыта. Оказывается из словесности. Любого сряду «старого» солдата спросить: «Ну, а как наша винтовка, хороша?» — Отвечают слово в слово: «У нас отличное ружье. Оно бьет метко на далекие расстояния и заряжается скоро, а потому из него можно и стрелять скоро». Но что нас стрельбе не научат, в этом у меня не остается более сомнений. Тиров нет, не хватает, а водить на стрельбище за город — взад и вперед шесть часов. Нет, казарма ничему, кроме отдания чести, не научит. Тренировка, только тренировка.
Кавокин за эту войну трижды ранен, а «немца и знати не было.» Какая-ж прицельная стрельба? А на близкие расстояния — эта война воскресила гренадеров. При наступлении «волной» винтовка на ремне, а в руке граната. Винтовка есть не что иное, как штык на палке. Метать гранаты нас не учат. А, ведь, разве один из ста тысяч солдат занимался метанием в каком-нибудь спортивном кружке. Да и то едва ли. В детстве камешки бросали. Армия должна уподобиться Давиду в борьбе с Голиафом. Нам это оружие только показали, для ознакомления. Да и метать холостую гранату, не видя эффекта — это все равно, если бы стрелка учить выстрелами из холостых патронов.
Миллионы людей оторваны и их вооружат винтовкой, как будто мы собираемся вести партизанскую войну. Так оно, повидимому, и будет.
Русская армия и наступает по бабьи, чтобы отступить. Мы до сей поры только «поддавали» немцам. Это не наступление, а контрэктация.
Бывало смотришь на конькобежца или лыжника: как он не замерзнет, если мне и в шубе холодно. Но какая это прелесть! Шинелишка старая, потертая, видимо была в боях — дыры хорошо заштопаны. Поверх белья шерстяная фуфайка. Ноги обернуты в газетную бумагу и толстую портянку. И все тело радостно дышет. Вероятно, все тело — такое ж пунцовое, как лица. Но надо все время двигаться. Прекрасно, если скомандуют погреться: «Бегом марш». — «Я вам покажу, серые черти. Взвод, стой. Стоять вольно». Другие маршируют, фехтуют, бегают. Мы стоим. Тело стынет, и кажешься себе одетым в сухую рыбью чешую…
Россия начинала войну, смотрясь в зеркало. Даже летом и осенью 1915 г., когда дело было уже довольно ясно, мы все еще любовались собой, своим порывом, своим напряжением. Восхищение Нарцисса. И казнь будет та же, которой был обречен Нарцисс. Армия поглотила все образованные силы страны. Но как мало разума! Что они внесли в армию? Когда мы маемся на плацу, прапорщики в лихо заломленных папахах гуляют стаей, видимо, скучая. В казарме мы офицеров не видим. Впрочем, ведь, пошел уж второй сорт. Лучшие кадры прапорщиков выбиты. Через школы проходят люди полуобразованные, без всякого жизненного опыта, юнцы… Они добросовестно исполнят свою обязанность: поведут ничему не обученных людей в бой и сами будут убиты в первую голову.
Ничего не выдумано. А если выдумано, то почему от нас держат в секрете? Бежишь, как идиот, орешь «ура» и колешь соломенного немца на колесиках.
— «Что не поешь?» — «Я эти песни петь не могу — дьявола тешить.» — «А какие же?» — «А вот какие…» И он запел баптистский романс Христу. Именно романс, потому что они по женски как то влюблены в Христа, или его самого трактуют, как даму сердца. — «Замолчи!» — «Молчать я буду, а беса тешить не хочу».
На словесности. — «Что такое присяга?» — «Я на этот вопрос отвечать не могу.» — «Почему не можешь?» — «Потому что мой господь запретил мне клятву».
Учитель опешил. Неловкое молчание. Я обращаюсь к Щенкову: — «Он вас и не заставляет присягать, а только сказать, что такое присяга.» — «На этот вопрос я отвечать не буду. Хоть жгите меня». Учитель отправился за подпрапорщиком Клюйковым (контр-разведка). Мы, сидя на нарах, с любопытством ждем, что будет. Приходит Клюйков. — «Который?» — «Вот этот.» Посмотрел на него, прищурясь: — «Не принуждайте его. Они все делают, только присяги не дают и ружья в руки не берут». И ушел. Тем пока дело и ограничилось. Щенков приосанился, а товарищ Прудников ему с упреком сердечным: «Что ты во Христа веруешь, это ладно, а вот, что других в свою веру сбиваешь, это уж с твоей стороны довольно некрасиво». Щенков торговал на Сухаревке вязаными изделиями. Вот его и спрашивают: — «Ну, а как, если гнилые перчатки, а покупатель спрашивает прочны ли? Ты как ему отвечаешь?» — «А так отвечаю: смотрите сами, какие, я их не вязал, не знаю!» — «Так значит и сам ты, когда товар берешь, не вникаешь гнилые иль как.» — «Вникаю!» — «Вот то-то и есть».
Кой-кто однако-ж к Щенкову приклеился. И слышу разговор вполне разумный. Щенков спрашивает: — «За добровольную сдачу в плен, что полагается?» — «Смертная казнь.» — «А ты знаешь, сколько у нас добровольно в плен попало наших?» — «Сколь?» — «Три миллиона человек.» — «Ай-яй:» — «Три миллиона надо повесить. А знаешь сколько палач с головы берет? Двести рублей. Одним палачам надо заплатить шестьсот миллионов рублей. Да веревки, да то, да се». — «Здорово…» Щенков говорит неутомимо. И в казарме и на плацу, как только дадут оправиться. Вечером укладывается спать и все говорит и говорит, пока на него не заорет взводный: — «Щенков, замолчи! Надоел, сукин сын. Бубнит, как муха.» Щенков смолкает на короткое время, а потом в темноте раскрывает евангелие и громким шопотом начинает читать. Евангелие он знает наизусть. Говорят, что его «уберут» в санитары.
Приборы, станки, мишени и чучела ночью хранятся в женском монастыре (во дворе). Как приходим, чуть не полроты отправляются выкатывать чучела, выносить станки. Расставляют по полю мишени — поясные, грудные, головные, прицельные станки. Зеркало для наводки. К зеркалу подходят поглядеться прапорщики и франты из нижних чинов… К обеду декорации убирают, после обеда снова ставят. Как пошлют убирать — у всех на поле вздох облегчения — скоро в казарму. Сегодня в яму посреди поля собрались было стрелять дробинкой, да молоток забыли, нечем заколачивать… «Вола пасем». Но, ведь, война еще продолжается? Кого же и для чего мы обманываем!
Монашенки смотрят на нас сокрушенно: «Помоги вам царица небесная». По кочкам замерзшей грязи в монастырский двор солдат бородатый катит за оглоблю соломенного немца на колесиках, — как игрушечный конь. Все руки обил проклятый немец. Солдат, хоть и в святом месте, отчаянно лает, въехав в «святые ворота» — чуточку полегче и более литературно: «Навязался ты на меня, окаянный, будь ты проклят.» Две клирошанки, быстрые и юркие, как мышки. — «Дядя! Да ты его ударь.» — «Ему не больно!» — сердито и угрюмо отвечает солдат.
На монастырской колокольне недурно звонят, хотя однообразно. Бегать ротой широким кругом под колокольный звон приятнее, чем под барабан. На колокольню набирается монашенок черно: смотрят, как нас «мают.» В большой колокол — не ногой, а сидит на доске и плюхает всем телом толстая старуха.
На плац приходят, приехав навестить, жены — посмотреть, как нас мучат. Кадровые шутки шутят. К Бермятину приехала, стоит на плацу, слезы платком вытирает: рота бегом — греемся. Муж в строю. С ней еще одна, тоже солдатка, видать. Взводный: — «Эх, красотки…..» Застыдились, повернули, отошли подальше. — «Рота, стой! Фурсов, идем присватаемся, они оврагом пойдут.» Бермятин вышагнул вперед угрожающе. — «Тебе кто позволил выйти из строя.» — «Это моя жена, что… Строй — святое место. Два часа будешь мушку сушить.»
Жена приехала, значит, денег привезла. Вывернуть Бермятина опять на-лицо. На-изнанку уж выворачивали — все вытрясли.
В поучительной книжке для солдат: турок и русский. «Из кармана перцу зернышко достал.» — «Наше войско невелико, а попробуй, раскуси-ко, так узнаешь каково против мака твоего». Турок предлагал пересчитать пригоршню маку. Книжка старая, конца прошлого века.
Фельдфебель Лопатин фатоват. Немножко картавит даже. Читает «Сатирикон» и любит рассказывать «пикантные анекдоты»: — «Барышня (телефонистке), дайте мне 606.» На улице видел: Лопатин, колебля туго стянутый поясом стан, что-то нашептывает девице в модной размахайке. Она прячет носик в муфту и фыркает. От Лопатина пахнет одеколоном. Три Георгия. Он так считает, что на всю жизнь тут устроился. Невесту с приданым присматривает. Что ему война!
Отсюда весь мир представляется разорванной сетью анекдотов. Что-то всплыло в памяти, новое мелькнуло и тотчас утонуло в чем-то еще. Жизнь — в роде того отрывного календаря, что висит у койки взводного. Календарь отрывной, но ни один листок, хоть уж конец года, не сорван. Колодка листков распушилась веером, до желтизны захватана грязными пальцами. Вечером перед поверкой подойдет к календарю какой-нибудь грамотей и вслух по складам читает листок за листком; начинает с восхода солнца, святцы, на обороте анекдот и меню: «Щи ленивые, матлот из рыбы, зразы, пудинг рисовый.» Листок за листом, пока не устанут глаза и мысль. Бросают на пятом, шестом листке. К календарю интереса больше, чем к газете.
Шванц-парад. Картина забавная. Все внимание направлено в одну точку: — «У солдата это самая главная вещь». Роздали листки с гигиеническими правилами — главное: «не совокупляться с незнакомой женщиной.» Незнакомая-то и влечет. В народе так и говорят про тех, кто любится: «Они знакомы.»
«Ножницы» генерала Жоффра. «Кулак» генерала Гинденбурга, «Фаланга» Макензена. «Волна» генерала Брусилова. По крайней мере в нашей казарме ему приписывают изобретение этого приема тактики. Говорят, что немцы уже переняли наше наступление «волнами». Если так, то это лучшая аттестация, какой только можно ждать. Я, однако, полагаю, что основным принципом немецкой тактики наступление «волной» не сделается. Я бы сказал, что это изобретение не военное, а литературное. Оно тесно примыкает к общему словесному направлению, которое царит у нас до сих пор в военном деле, тогда как на Западе словесность во всех ее модификациях давно уступила место началу техническому, точнее технологическому.