Я пришел раньше назначенного срока, и у меня есть время еще раз разглядеть скульптуру.
В январе сорок пятого года, когда впервые после войны я приехал в Хельсинки, она была вся еще обложена мешками с песком — предохранение на случай бомбежки. И сейчас, чем больше я вглядываюсь в лицо одного из кузнецов, тем больше оно кажется мне знакомым.
— Тебе никого не напоминает этот кузнец? — спрашиваю я подошедшего приятеля.
Он улыбается.
— Вспомни, кто подарил тебе вчера свою фотографию. Конечно, он постарел, погрузнел, у него больное сердце: тридцать семь лет, которые пронеслись с тех пор, — мой друг кивает на статую, — оставили свой след… Но все-таки ты заметил сходство!
Вчера я был в гостях у товарища Пааво К. — видного деятеля финского рабочего движения. Прощаясь, он подарил мне на память о нашей беседе фотографию молодого командира Испанской республиканской армии, в пилотке с красной звездой, с тремя нашивками и золотой кисточкой. Приятное, открытое лицо. Светлые, проницательные глаза. Едва намеченные, словно выгоревшие на солнце колоски бровей. Таким он был двадцать два года назад — добровольцем в героических интербригадах, которые в окопах Университетского городка под Мадридом остановили продвижение франкистов.
Теперь ясно, почему лицо атлета-кузнеца показалось мне знакомым.
— Нет, я никогда кузнецом не был. Я печник по профессии, — улыбаясь, ответил на мой вопрос при новой встрече Пааво К. — А было такое дело. В двадцать первом году я ходил без работы. Правда, это не мешало регулярно заниматься спортом. Молодость. В просторном дощатом сарае — гимнастический зал Рабочего спортивного союза. Однажды там ко мне подошел человек, как мне тогда казалось, преклонных лет и сказал, что он отыскивает натурщика для своей скульптуры. Я ему, мол, как раз подхожу, и он просит прийти в студию и позировать. Оплата почасовая. Это был известный скульптор Фелико Нюлунд. Ну что ж, я согласился! Деньги нужны были позарез. И к тому же я и предполагать не мог, что моя фигура будет выставлена на самом людном перекрестке Хельсинки. Сеансов было немало. Старик работал по-старомодному — дотошно вымерял каждую мышцу, каждый бицепс. Мы с ним остались довольны друг другом. Но я внезапно должен был исчезнуть. А когда полицейские пришли по моим следам в студию, то вместо меня они «накрыли» там лишь мое изображение в глине. Стали допрашивать старика. Он страшно возмущался и самыми расспросами и тем, что они сказали, что должны арестовать меня как коммуниста… «Пааво — честный человек. Я даю руку на отсечение. Какой он коммунист?! Он просто хороший парень!» — кипятился скульптор, прикрывая своим телом статую.
Но тут-то как раз полиция оказалась права. Я уже тогда был активным подпольщиком. Попал же я за «политику» в тюрьму совсем при других обстоятельствах.
Целый вечер я слушал интереснейшие рассказы об этих «других обстоятельствах», о подвигах финских интернационалистов на испанской земле, об их самоотверженной борьбе с реакцией.
Но это уже была история не скульптурной группы, не трех символических кузнецов, а тех людей, кто, не щадя ни сил, ни жизни своей, неустанно ковали и куют счастье трудового народа Суоми.
— Интересно, — между прочим сказал Пааво К., — что и тогда, когда наши правители в годы войны делали все, чтобы сохранить в целости «Трех кузнецов», они ничего не имели против того, чтобы «оригиналы» окончили свою жизнь в концентрационном лагере.
Перед отъездом из Хельсинки товарищ Пааво от группы финнов, бойцов интербригады, с которыми я часто беседовал в те дни, подарил мне на память об этих встречах небольшую коробку; в нее была вложена небольшая, вырезанная «крупными мазками» из березовой чурки скульптура. Добродушная старуха в больших очках, сидя на стуле, читает вслух газету. И, видно, читает она не торопясь, смакуя каждое слово. А рядом с ней, слегка подавшись вперед, словно боясь пропустить хоть одно словечко, держа в руках трубочку-носогрейку, слушает последние новости ее муженек.
«Последние новости» — так и назвал свою работу Е. Харьюла. И столько вложил он в нее народного юмора, столько любви к своим героям!
Я поднимаю голову от рукописи, и в большое окно комнаты светят огни высотных башен Московского университета. За окном вечерняя Москва. Я перевожу взгляд на книжную полку, на которой стоит подарок финских друзей — вырезанные из дерева старуха и внимающий ее чтению старик. Гляжу на них. И со мной живая, суровая, то грубовато-нежная, то патетическая душа Суоми, воплощенная талантом своих ваятелей в граните, мраморе, бронзе и дереве.