Глава 7
Александра Матвеевна не ходила ни в театр, ни в кино, ни в цирк — времени не хватало. Даже телевизор включала редко — чего-то глаза натружаются от этого телевизора. Зрение берегла. Газеты обязательно читала, а книги, признаться, без большой охоты.
Очень любила Александра Матвеевна такие вечера дома, когда дочка с отцом рассуждали о чем-то, а она спокойно слушала, отдыхала.
Житейские обстоятельства не позволили Александре Лаврушиной окончить вуз, она не заняла в отличие от Оли Пахомовой никакого видного поста на заводе. Но в глубине души, никому не говоря об этом, Александра считала себя счастливой. Может быть, как матери ее, как бабке и прабабке, было и ей на роду написано нарожать не менее дюжины дочерей — родных сестер у Александры одиннадцать, — но вышло иначе: у них с Лаврушиным только Нина. Зато 12 в бригаде.
Слушая, как Павел рассуждает с Ниной, Александра Матвеевна иной раз внутренне посмеивалась: она, хоть и без образования, лучше Павла управляется со своими 12! Но пусть он сам занимается Ниной, не забывает, что он отец, не отрывается от дома.
Иногда Александра Матвеевна удивлялась: казалось ей, что у молодежи не прочь почерпнуть Павел Сергеевич Лаврушин нужное, интересное ему.
— Ну расскажи, Нинок, как прошло ваше комсомольское собрание на факультете?
— Очень просто. Обсуждали, чтобы студенты-некомсомольцы выполняли поручения; ну и кто-то предложил сказать каждому, что именно у него самое ответственное поручение от комитета комсомола факультета. А все как заорут против! Потому что, во-первых, неправда, а во-вторых, лучше сказать «от комсомольского собрания», а не «от комитета».
— И, по-твоему, это правильно?
— Пап, ты ничего не понимаешь! У нас в комитет комсомола попал самый тупой студент изо всего факультета.
— Зачем же вы его избрали?
— Пап, ты ничего не знаешь! Мы так гудели на собрании против его избрания, что окна дрожали. И не избрали его, а потом кооптировали.
— Значит, ведете борьбу против тупиц?
— Не мы ведем борьбу, а он! Он же один против всех, ему действительно приходится бороться!
А однажды Нина сказала таким тоном, словно и отец и мать тоже явные тупицы и ей приходится растолковывать родителям самые простые вещи:
— Пап, мам! Вы просто не представляете себе, какая у нас фронда!
Тогда Александре Матвеевне, помнится, пришло в голову: может, зря она не вмешивается в разговоры мужа с дочкой?
Кроме таких вечеров с мужем да с дочкой, было у Александры Матвеевны еще одно особенное, для себя хранимое удовольствие: оглянуться на свою жизнь. Оглянешься — и такие картины в памяти встанут, ни в какой театр не надо ходить. И видно, что жила она как надо, как должно, как требовали от нее.
…16 октября 1941 года завод закрыли, а несколько цехов эвакуировали на Урал. Шура вышла из цеха, из проходной и остановилась вместе с другими. Дальше уходить от завода не хотелось. Сердце щемило. Так и стояла, может, час, может, два подле заводских стен. И на другой день пришла сюда — вдруг позовут обратно в цех? Долго стояла, до сумерек. А потом — уже одна — Шура пошла в кремль. Небо стало белесо-лиловым — так, словно копило снег. Тени в кремле уплотнялись, превращаясь в смутные образы древних князей, бояр, ратников, мастеров-умельцев. Никогда раньше не представлялось такого Шуре, хотя любила она постоять в час заката подле полуразрушенной от старости кремлевской стены, на древней вечевой площади. В тот вечер показалось Шуре, что слышит она гул вечевого колокола. А потом догадалась: сердце у нее билось так, что гул стоял в ушах.
Потом те цехи, которые не эвакуировались, начали работать и обрастать новыми, Шуру послали в термичку. Ходила, ходила по заводу, термички не нашла, вернулась в кадры, а там говорят: «Ну иди тогда в литейку!» Обрадовалась — знала, что Оля Пахомова тоже в литейке. Их с Ольгой, хоть та добровольно с поста инструктора обкома комсомола пришла в литейку стерженщицей, то и дело запрягали на самое тяжелое — снаряды таскать. Шура удивлялась подруге: Оля тоненькая, маленькая, а ведь ухватит мешок с двумя снарядами и тащит, как муравей. Бессловесная была тогда до невозможности! Лишь однажды у нее как бы стоном вырвалось: «Только бы его не убили!» Ну и догадалась Шура, что ее подружка шибко любит кого-то. Любовь может помочь и снаряды таскать, и холод выдержать, и голод. Работали по 12 часов. Утром мать заставляла Шуру надевать под пальто теплую кофту и поддевку, ведь ехать на завод двумя трамваями холодно! Да и в цехе тоже. А Шура раньше так воображала, что в литейке должна быть жара. В трамвае Шуру, толстую от нескольких одежин, толкали: «Отъелась в столовой!» Терпела. Молчала. Это сейчас она горлом что хочешь возьмет, а в войну горло свое подавляла, училась бессловесности, хоть с языка рвалось: «Вам бы такую столовую — в литейку!»
И сейчас все можно вытерпеть, думала Лаврушина, только бы не было новой войны!
Конечно, много недостатков. Очереди в магазинах. Пьянство… Или, например, канализация: не только в окрестных деревнях, но и на окраине города порой рядом с каменным домом встретишь дощатую уборную… А вот если вспомнить тот военный быт да сравнить с нынешней мирной жизнью, недостатки теперешние будто бы и не такие уже страшные, и вся жизнь сейчас легче, радостней, хотя тогда была молодость.
…Расписывались с Павлом Лаврушиным зимой 1945 года. В первом этаже большого серого дома рядом с кинотеатром был загс, да вроде он и теперь там. Только тогда те, кто расписывался, приходили вдвоем, без родных, без гостей, и никаких тебе фотоснимков и бокалов шампанского. За одним столиком — регистрация браков, за другим — записывали, кто помер.
Павел после окончания ФЗУ попал в Ленинград — отца перевели туда по работе. В Ленинграде поступил Павел в электротехнический институт имени Ульянова-Ленина.
Из-за плохого зрения Павла Лаврушина в начале войны послали на тыловые работы; потом по «Дороге жизни» вывезли из Ленинграда вместе с другими студентами и преподавателями института. Все родные Павла к тому времени погибли, похоронены на Пискаревском кладбище.
В своем родном городе Павел разыскал свою хорошую знакомую по ФЗУ Шуру Токареву, поселился у нее, потом зарегистрировался с нею в загсе.
И Шуре и Павлу казалось естественным то, что они стали мужем и женой. «Сколько лет знаем друг друга, давно уже как родные! — запомнились Шуре слова Павла перед тем, как пошли в загс: — Красивая ты. Брови у тебя как два крыла». И свой ответ она запомнила: «Некогда мне быть красивой, сама себя не замечаю, я и не знаю, какая я. В зеркало никогда не смотрюсь!»
Она в самом деле ни в молодости, ни в зрелые годы почти никогда не смотрела на себя в зеркало. Удивилась недавно — зачем муж поставил в спальне трельяж?
Тогда в загсе даже не поцеловались. А дома мать все же встретила хлебом-солью: купила за дикую цену у какой-то женщины возле булочной кусок белого хлеба и раздобыла где-то «бузы» — серой солдатской соли.
Война еще выявлялась во всем городском быте, а тут Нинушка родилась. В родильных домах, впрочем (Шура улыбнулась, вспоминая), было хорошо. Чисто, хотя вокруг в городе еще были грязь и нищета. Всем матерям выдавали белоснежные косынки, и нянечки гордились чистотой и ворчали: «Мы несем их, розовых, беленьких, а вокруг животатые прут, посмотреть им надо обязательно!»
А когда пришла с Нинушкой домой — еды нет, молока нет, давали суфле, заболтанное на воде. Ребеночку 27 дней от роду, а у него, у крохотухи такой, двустороннее воспаление легких и с желудочком что-то. Шура бессонно носила дочку по комнате, держа Нинкину попочку в ладони, чтобы не лилось… Сейчас Нинушке рассказать — пожалуй, назовет сентиментальщиной.
После аврала Александра Матвеевна шла домой пешком, радуясь, что сегодня ей не надо стоять в поздних очередях и тащить полную авоську; все, конечно, купила Нина, она уже сдала экзамены в своем политехническом, перешла на последний курс.
Ни мужа, ни дочки еще не было дома. Александру клонило ко сну — давал знать недосып в авральные дни. Но она вскипятила чайник, заварила крепкого цейлонского и села в качалку на балкон чаевничать — никакой дачи не нужно, которую все равно строить некогда, а покупать не хватает денег.
Прихлебывала чай, оглядываясь мысленно на прошедший аврал — один из самых напряженных за последние несколько лет. Была довольна собой: быстро утихомирила смутьянов, привела свой бригадный корабль к победе.
С балкона виден Александре Матвеевне плакат в гостиной: ледяная гора в форме двух белоснежных медведей; с горы катятся люди в заснеженных коричневых дохах на коричневых санях, которые мчат коричневые собаки. Три больших серых самолета с красными звездами на крыльях — на темно-синем небе. Справа — коричневая трибуна, над ней красные знамена; на трибуне — несколько человек в синей и коричневой одежде. На первом плане в толпе — трое мальчишек в бело-коричневых трусах и майках, двое парней и седой дед — все в синих пиджаках. Вдали — красная кремлевская башня, а под ней коричневая строка «Челюскинцам и спасшим их героическим летчикам пламенный пролетарский привет!».
Разнообразием красок этот плакат 1934 года не отличается, а вот не выцвел за столько лет! Висит у Лаврушиной в гостиной, которая одновременно столовая, над недавно купленным телевизором «Ладога». Но не видит Александра Матвеевна телевизора. И не на его экране, а как бы своими собственными глазами видит она многотысячную толпу, втиснутую в давнишнюю узенькую Тверскую улицу. На праздничных грузовиках приехали из областного центра молодые рабочие в Москву встречать челюскинцев.
Сверху — с крыш домов, с балконов, из окон соседнего с Музеем Революции кино «Арс», из окон кино «Ша-нуар», что на углу Тверской улицы и Страстной площади, — сыплются красные и желтые листовки, кружится серпантин. Ноги скользят на полосках трамвайных рельсов — ходили еще тогда трамваи по Тверской, нынешней улице Горького… Ноги скользят, но упасть невозможно. Некуда упасть. Улица стиснута и забита настолько, что может двигаться лишь всей своей массой, ухая и ахая, как тысячеустый гигант. И бог весть как втиснулась в эту толпу и перемещается, раздвигая ее, машина, сплошь заваленная, засыпанная серпантином, яркими листовками, цветами. А в машине Отто Юльевич Шмидт. Шура, высокая, увидела его, а Павел вежливо приподнял Олю до Шуриного роста.