Глава 3
Посещение выставки уплотнило график рабочего дня директора.
Не отрываясь от телефонной трубки, Озолов кивнул вошедшей в его кабинет широколицей медлительной Вере Григорьевне Ячменевой, начальнику отдела сбыта. Жестом попросил ее положить на стол сводку объема готовой продукции, поступившей за сутки на центральный склад. Едва удержался, чтобы не поторопить Ячменеву более резким жестом. По телефону, без помех, Озолов хотел высказать секретарю обкома партии то, что не договорил на выставке:
— С контакторами положение безвыходное. В чем корень зла? Мне фонды на них выдаются поквартально. Директор завода-поставщика это знает и запускает крупными партиями, чтобы меньше было переналадок. Но квартальный план у меня разбит по месяцам; мне контакторы нужны не в конце квартала, а каждый месяц!
Черенцов громко — Озолов даже отстранил телефонную трубку — пообещал:
— Хорошо. Надо будет нам объясниться более детально. Я готов принять участие в расследовании этого вопроса. Не с позиций безвыходности, разумеется!
Уже опуская трубку, Озолов упрекнул себя за сорвавшееся словечко «безвыходное», на которое секретарь обкома, любящий во всем точность, тут же ответил с иронией.
С досады Федор Николаевич хлопнул трубкой по рычажку.
— Кто потерял самообладание, тот все потерял! Французская пословица! — раздался знакомый бойкий голос.
В кабинете — похоже, отстранив за дверью стража, секретаря директора Маргариту Ивановну, — показался Олесь Артемюк. Посадка головы у него такая, будто он несет перед собой, как плакат, свое большое квадратное лицо, бодрое и оптимистическое. Писал Артемюк о созидании социалистической культуры, хотя в редакции заведовал отделом промышленности. Бойко писал, напористо, так же, как говорил и двигался. Он был Станислав, а не Олесь, и фамилия была какая-то другая. Но когда-то он придумал для очередного своего фельетона псевдоним «Олесь Артемюк». Фельетон быстро забыли, а псевдоним прочно пристал к автору. Досужие языки катали его и перекатывали, как леденец во рту: «Олесь Артемюк! Ты здесь, Артемюк? Не выкинь трюк! Не лезь, Артемюк!»
Озолову нравилась неуемная энергия Артемюка: казалось, что даже откровенная лесть в адрес директора вырывалась из уст журналиста просто от избытка жизнерадостной деловитости. Три года назад, на праздновании 50-летия директора, Артемюк произнес в адрес юбиляра дифирамб, полный такой неуемной энергии, что вряд ли он показался кому-нибудь лестью. Артемюк выкрикивал тогда, что для очень многих и на заводе, и в городе, и в области, и даже в Москве очень важна оценка Озоловым их поступков: «Сделав что-то хорошее, человек ожидает одобрения директора Озолова; поступив плохо, человек боится, что директор не подаст ему руки. Озолов — подлинное зеркало наших достоинств и недостатков».
Федору Николаевичу очень понравилась речь. Неприятно было только, что после юбилея Артемюк стал позволять себе в разговорах с ним, руководителем крупного предприятия, фамильярность, так, словно дифирамб дал журналисту право на панибратство.
Вот и сейчас, нависая над столом, Артемюк развязно объяснял Озолову цель своего прихода:
— Обращаюсь к тебе потому, что для решения вопроса нужны и возможности, и продуманное желание. У других крупных руководителей возможности есть. Но тебе твой ум скорее подскажет, что необходимо дать квартиру мне, ответственному работнику газеты. А возможности у тебя тоже есть — новый жилой дом для завода скоро будет сдан… Вот письменное заявление, — он положил на стол конверт, — нужна трехкомнатная квартира.
— Редактор знает об этой просьбе?
Артемюк выразительно покривился.
— Не знает и, надеюсь, не узнает… Был бы прежний редактор, я запросто заручился бы его поддержкой. Мы тогда могли не только у нас в области что хочешь получить — мы в московские торговые точки могли обращаться!.. А с этим, — Артемюк искренне вздохнул, — говорить на такие человеческие темы неохота. Сухарь. Формалист.
— Просто поинтересовался, знает или нет? А поддержка… — Озолов снял очки и посмотрел в нависающую над письменным столом физиономию, — мне твоя поддержка, возможно, в будущем пригодится. Спокойная, без шума. Принципиальная поддержка.
— Шумиха не имеет ничего общего с деловой энергией! — выпалил Артемюк, отскакивая к двери. — Не забудь: нужна трехкомнатная!
И, словно вопрос уже был решен, подчеркнуто переменил тему:
— К тебе сейчас войдет Марьяна Крупицына, красавица из бригады Лаврушиной.
Озолов придвинул к себе лист с фамилиями записавшихся на прием:
— Все насчет квартир. Даю тебе и, стало быть, иду против общественного мнения.
— А мы с тобой сами общественное мнение! — дурашливо хохотнул Артемюк. Не поворачиваясь спиной к директору, он ловко нащупал локтем дверную ручку и вынес свою большую квадратную физиономию из кабинета.
Марьяна Крупицына твердо решила попасть на прием к директору раньше других. Тем более что просительницей она себя не чувствовала: она по справедливости имела полное право на трехкомнатную квартиру; говорила об этом во всеуслышание в цехе, говорила бригадиру Александре Матвеевне и директору скажет!
Марьяна с детства презирала тихонь, молчальников, может быть, под влиянием матери, школьной учительницы. Мать запомнилась по-разному. Были воспоминания путаные, до сих пор пугающие. И было одно — ясное и как бы озвученное.
…Черная доска. Золотая коса, обернутая вокруг маминой головы. Мамины руки — синий обшлаг с белым кружевом. Белые буквы, вырастающие из-под руки. Белая широкая строка на черной доске: «Мы не рабы. Рабы не мы». Мамин голос, как будто она поет: «Мы не рабы. Рабы не мы». И она, Марьяна, Мара, за первой партой, очень гордая матерью, старается сказать так же, чтобы получилось вроде песни: «Мы не рабы…» И у Мары, и у всех остальных вторая часть строчки получается иначе, чем у Марьяниной мамы, их учительницы. И в конце концов мамин обрадованный голос: «Можно и так, как вы читаете! Можно сказать: «Рабы не́мы». Немы — значит не умеют говорить, болезнь такая. Или не хотят… Впрочем, тоже болезнь. Это вы поймете, когда вырастете… Пока знайте, что надо говорить правду вслух. Только рабы не́мы». И она умела, могла говорить эту правду. Она выступила обвинителем на суде против шайки преступников. А вскоре маму нашли за деревней: лежала она на снегу с окровавленным лицом и распухшими полуоткрытыми губами. Толпились возле мужики и бабы, а маленькой Маре казалось, что мамины губы шептали: «Только рабы не́мы».
А потом отец, директор школы, часто говорил Марьяне, что «молчание — золото», но эта поговорка не смогла вытеснить из ее души материнских слов…
Даже сейчас, на приеме у директора Озолова, силу и властность которого она уважала, Марьяна чувствовала нутром, что и она хозяйка жизни, имеющая полное право получить то, что ей необходимо. И уж во всяком случае не раба она, не такая, чтобы сидеть с потупленным взором и запинаться на каждом слове!
Марьяна, еще в школе быстро запоминавшая стихи и песни, легко заучила устное дополнение к своей письменной просьбе, которую она уже давно отдала бригадиру, Александре Матвеевне.
Не сводя с директора своих — как она сама особенно сильно почувствовала в эту минуту — ярких красивых глаз, Марьяна старалась плотно вложить, втиснуть каждое слово в голову могущественного человека. Инстинктивно старалась говорить негромко, потому что голос, в отличие от внешности, был у нее некрасивый, с хрипотцой, хронически простуженный еще на Севере. Марьяна объяснила, что ее мужа, Крупицына Николая Егоровича, заполярного штурмана, перевели сюда начальником лаборатории, дали двухкомнатную квартиру вместо обещанной трехкомнатной. А сейчас уже двое детей, Вероника и Алеша. Муж пишет диссертацию.
Сама она, Марьяна Крупицына, — лучшая монтажница прославленной бригады.
— У Лаврушиной нет лучших и худших, у нее все равны, — поучительно вставил Озолов.
— Могли бы просить четырехкомнатную — детская, спальня, кабинет и гостиная, вместе со столовой, — продолжала свое Марьяна, — но сознательные мы с мужем и просим от завода даже меньше, чем нам полагается, чтобы жить по-человечески.
Чуть-чуть вывернутые ноздри молодой женщины раздувались, придавая ее румяному лицу выражение наступательной решительности. «Тигрица», — подумал Озолов. Ему захотелось, чтобы Марьяна посмотрела на него так, как Ольга Владимировна Пахомова нынче утром на Вагранова, — восхищенно и заботливо. Но Федор Николаевич подавил вздорное желание и мысленно обратился к существу дела: может он дать монтажнице из бригады Лаврушиной квартиру или нет? Надо бы дать. Поощрить. В интересах производства. Но не может. Ибо он только что фактически отдал Артемюку единственную, оставшуюся в резерве. Перерешать вопрос в пользу монтажницы — значило бы запутать важную схему взаимоотношений, сложившуюся у Озолова с Артемюком. В интересах производства сложившуюся…
Николай Федорович хотел отказать просительнице мягко. Но, собственно, какая же она просительница? Под настойчивым, требовательным взглядом, под напористым полушепотом никакой мягкости у него не получилось. Сказал по-хозяйски властно:
— Трехкомнатной квартиры для вас у завода нет. Четырехкомнатной тоже.
Марьяна молча встала. Озолов тоже поднялся и машинально снял темные очки, как делал всегда при необходимости добавить себе зоркости. И в залитом солнцем кабинете его заново поразили румянец, чуть вывернутые ноздри, золото волос Марьяны Крупицыной. И несвоевременность ее прихода поразила, несвоевременность, которую он только сейчас осознал.
— Собственно, почему вы оказались здесь, когда еще, насколько мне известно, не кончился аврал?