20. Олимпийская куртка
Люция вспомнила свой шутливый лозунг, придуманный дли себя самой и своих сверстников, комсомольцев тридцатых годов: «Доживем до московской Олимпиады!» Подумала вслух:
— Вот и дожила. Кончилось все.
— Вам еще жить да жить! — машинально ответила женщина-врач, записывая в историю болезни предположительный диагноз, который в переводе на обыденный, житейский язык расшифровывался как тяжелая болезнь сердца, осложненная нервным заболеванием.
Взглянула на пациентку и зачеркнула в записи вопросительные знаки. Столько раз за свою многолетнюю практику она видела подобные зеленовато-серые тени на лицах почти обреченных людей и такой же безразличный взгляд в упор, что сомневаться не было смысла.
Однако этика профессии, чувство долга, ставшее второй натурой, а также статистика некоторых чудесных исходов «совершенно безнадежных случаев» подсказывали необходимость вести борьбу за любого пациента. И прежде всего, несмотря ни на что, стараться поднять у больного жизненный тонус. Заставить думать о радостном, о хорошем. Врач заговорила о том, как великолепно прошла Олимпиада:
— Настоящий праздник! Знаете, я думала — неужели не попаду хотя бы на одно соревнование? Ведь больше никогда в жизни не увижу! И все же достался мне билет, даже со скидкой! На полуфинальные заплывы. К электричке мчалась, боялась — опоздаю. Задолго до начала на трибуне была. Все видела: бутерброды аккуратные, в целлофановом пакетике каждый, продавщицы вежливые, благожелательные. Дорожки на стадионе как по линейке прочерчены, цветы, плакаты. Красота неописуемая! Да вы сами, конечно, были, видели?!
— Я не была, — ровно сказала Люция Александровна, — дочь в отъезде, отца у детишек, по существу, нет, я привезла их сюда, в Подмосковье… По телевизору я смотрела.
Когда врач ушла, она стала не спеша готовиться к отъезду в Москву.
Там детишек ждала Наташа, еще весной коротко написавшая матери с Алтая, что работает директором недавно открытого в горном районном центре небольшого Музея искусств Востока.
«А детишки будут учиться в здешней школе, где «шашлыковщины» нет и в помине, — писала Наташа, — будут дышать горным воздухом, есть здоровую естественную пищу, заниматься спортом, дружить с детьми, не испорченными мотороллерами и всякими чудесами техники».
Люция Александровна ответила дочери в полушутливом тоне, что алтайский адрес Наташи ее не удивил, как не удивил бы любой сибирский адрес, поскольку мечты надо стараться осуществлять, а от Братска до Алтая вроде бы ближе, чем от Москвы до Братска, и что бабушка Надежда любила английскую пословицу о стиле жизни, который должен либо «ту мейк а мэн», либо «ту брейк а мэн» (то есть либо сделать человека, либо сломать его). «Уверена, что твой выбор будет и для тебя и для детишек средством «ту мейк а мэн», — написала Люция.
Она также сообщила Наташе, что Сергей Чекедов женился, по его словам, очень выгодно — на дочери отставного генерала, ни адреса его, ни телефона Люция Александровна не знает.
Она укладывала в один чемодан свои и детские носильные вещи, в другой — рабочий — краски, кисти, бумагу, начатые рисунки. И в третий, невидимый ларец, пыталась она сложить картины памяти, основанные на реальных фактах, порой совершенно противоположного значения.
Например, несомненным было то, что Наташа с некоторых пор перестала отвечать матери откровенностью на откровенность. Но такой же бесспорной реальностью было и давнее письмо дочери, которое Люция Александровна знала наизусть, постоянно хранила его в своем невидимом ларце и одновременно в рабочем чемодане. Словно необычный эскиз к некоей будущей картине.
Сейчас Люция Александровна вытащила из-под вороха начатых рисунков давние Наташины листочки, почему-то не пожелтевшие, и стала сверять фактический текст письма с тем, что хранился в ее невидимом ларце:
«Мамочка, милая!
Почему ты не хочешь понять меня? Ведь ты же меня совсем не знаешь и делаешь выводы, даже не задумываясь. Ведь самое главное в жизни человека — это его душевная жизнь. Почему ты не хочешь заглянуть поглубже в мою душу? Почему ты предпочитаешь выкамаривание (как он сам называет) Алексея Ивановича простому разговору по душам со мной? Ведь ты же моя мама. Поверь, мне очень хочется поговорить с тобой, но, конечно, в абсолютно равных условиях, чтобы ты была так же искренна, как я. А я-то уж буду, даю тебе самое честное слово. Я тебя прекрасно понимаю, вижу, как тебе трудно, и даже полагаю, что во мне ты можешь найти самого искреннего друга. Мамочка! Почему ты не хочешь понять, что не всеми руководит в их поступках личная корысть? Как я была бы тебе благодарна, если бы взамен всех этих, может быть, и нужных вещей ты принесла бы мне в подарок свое доверие и расположение (уж не мечтаю о дружбе). Я понимаю твое стремление к любви, которое ты узрела в отношении Алексея Ивановича к Тишке. Но почему ты не видишь любви во мне? Это говорит лишь о том, что ты совсем не понимаешь меня и не стараешься понять. Ты доходишь в этом до того, что стараешься доказать себе свою власть надо мной. Ну, пойми сама, разве это верно?
Разыскивать же Тишку, на что тебя толкает Алексей Иванович, просто безрассудно. Ты же сама сказала мне, когда я заболела, что Тишку задавило мотороллером.
Мамочка, поверь, я не такая уж плохая, как ты думаешь. Но если у человека видеть только плохое, абсолютно не верить в него, то, знаешь, это к добру не приведет. Поэтому я старалась увидеть хорошее в Шашлыкове, а он меня оскорбил. Но я поняла, что он — то самое исключение, которое доказывает истинность правила, то есть в человеческом обществе встречается абсолютная мразь, но это исключение, а как правило, в людях обязательно есть и плохое, и хорошее!
В общем, как видишь, я предлагаю тебе себя, могу быть тебе если не помощницей, то другом. Неужели ты и теперь не обратишь на это внимания? Ведь, мамочка, я — самый родной тебе человек, потому что Миша и Ариша еще маленькие. Почему же ты не хочешь стать ближе ко мне?
Я сознаю, что раньше я сама, может быть, этому мешала, но время идет, а мы не становимся ближе друг к другу.
И, поверь, все вопросы и недоразумения мы с тобой вдвоем разрешим скорее, чем ты одна. Я говорю одна, потому что окружающие предлагают тебе свои рассуждения и мысли, но не свою душу и сердце.
Итак, быть или не быть нам с тобой вместе (душой), зависит от тебя.
Поймешь ли ты меня?
Надеюсь, жду.
Люция дочитала последнюю страничку и снова, как раньше при первом чтении, при повторном, увидела письмо дочери в ракурсе живописи: мерцающие блики, уплывающие тени, клубящиеся облака. Подумала: «Совсем как «жанровая» школа японской живописи, в которой даже существует термин «картина этого уплывающего мира».
Вспомнила: в одном из залов Токийского национального музея она долго созерцала картину «Сосны, бамбук и сливовые деревья» художника XVII столетия Кано Цуненобу. Гибкими полудугами он изобразил контуры холмов, деревьев, очертания реки. Холмы как будто бы уплывают куда-то, деревья могут быть в любую секунду унесены ветром.
И перед знаменитыми «Ирисами» художника Огата Корина долго стояла Люция Крылатова, глядя на цветы, повисшие без всякой опоры в неподвижном зное, темно-синие, словно летящее над ними предгрозовое небо.
А ее, как и всех ее сверстников, когда-то приучили к миру отчетливых линий, нерушимых пограничных столбов. И ей приходилось как бы приобретать новое зрение, дабы увидеть мерцающие блики, колеблющиеся границы.
Самое же главное, как понимала теперь Люция, заключалось в том, что она и, наверно, все ее сверстники были навек приучены своим категорическим временем первых пятилеток стесняться высказывать душевные нюансы, то неотчетливое, тающее, уплывающее, что противоречило четкой нерушимости пограничных столбов.
Наверно, поэтому Наташа так и не получила от матери того ответа на свой отчаянный призыв, которого она ждала. В последовавшем за письмом разговоре с дочерью Люция Крылатова не сумела нарушить присущие ее поколению границы душевной застенчивости.
«Едва ли теперь уже сократится расстояние между нами», — подумала Люция так отстраненно, словно не о себе и Наташе, а о совсем посторонних людях. И мысленно усмехнулась: «Характерная привычка к потерям».
Среди недавних «картин памяти» одна была как боль, смутно связанная с рассказом врача об Олимпиаде. Боль безвозвратной утраты: ведь Люция Александровна так и не побывала на Олимпийских играх. Не побывала, несмотря на естественную профессиональную потребность увидеть праздник красок!
Однажды утром, недели за две до открытия Олимпийских игр, Люция, подбодрив себя крепким чаем, решилась на совсем ей несвойственное: попросить одолжения не для кого-то другого, а для себя лично.
— Простите, Виктор Филиппович, — сказала она, набрав номер секретаря парткома производственного объединения, — что отнимаю время, не будучи уже членом вашего коллектива, не можете ли вы помочь мне попасть на открытие Олимпиады, или на закрытие, или на какой-нибудь финал?
Люции Александровне казалось, что она поступает очень хорошо, правильно поступает, обращаясь к Петрову с легко выполнимой просьбой: она тем самым дает возможность секретарю парткома, ну, как бы косвенно, извиниться перед ней за нанесенную обиду.
— Билетов всюду полно! — отрезал Виктор Филиппович.
Она пробормотала извинения и слепо ткнула телефонную трубку мимо рычажков. Потом положила на место. Подумала, что, наверно, она в своем воображении усложняет переживания других людей.
…Большой зал местного клуба. Телевизор включен. Передается соревнование штангистов. Перед телевизором — ряды пустых кресел.