Ольга молчала, смотрела в окно. И снова белые занавески на миг стали клубами дыма — даже задыхаться стала, но совладала с удушьем. Она тоже может выдержать правду. Она виновата в том, что вспоминает все оправдывающее завод: Крупицын сам отвлек дежурного в отсеке управления электрооборудованием корабля разговором, который вполне можно было отложить; Крупицын не надел тогда защитный спецкостюм (из экипажа корабля никто не пострадал). Она виновата в том, что пытается заслонить вторичными оправданиями преступный факт — бракованную продукцию завода…
— Не знаю, что мне делать, — призналась Александра Матвеевна.
— Ты должна снова стать бригадиром, раз у Дерюгиной не получается. Понимаешь, твой долг… Сама попроси Дерюгину, чтобы она тебе уступила…
— Ну что же, — деревянно согласилась Лаврушина, — поклонюсь девчонкам…
Вечером того дня, когда Ольга возвратилась домой из больницы, к ней пришла Марьяна Крупицына.
В просторной квартире было тихо: Рубилин — в редакции, Феликс — в библиотеке, Паня — в родильном доме…
Ольга в темных спортивных брюках и фуфайке почувствовала себя странно неловко перед дородной золотоволосой красавицей в черном шерстяном платье с оранжевой каймой на подоле и оранжевым кушаком. Прежде чем сесть, Марьяна чуть-чуть презрительно взглянула на жесткое кресло. Вывернутые ноздри ее раздувались.
— Я насчет названия бригады пришла вам сказать, чтобы вы повлияли. Как шеф нашего цеха от партийного комитета. Возражаю я против того, чтобы бригада была имени Николая Крупицына… И в такой бригаде не останусь. Пусть тогда директор назначит, меня мастером или еще кем-нибудь… Они не имеют права каждый день мне напоминать о Крупицыне, нервы трепать. Я думать о смерти не хочу. Потому что жить хочу!
— Почему нельзя присвоить бригаде имя вашего погибшего мужа? — ровно спросила Ольга и добавила иронически: — Надеюсь, вы не… зомби?
— Чего?
— Английский писатель придумал такое племя примитивов… Ну примитивных людей… Зомби тут же забывают своих умерших так, будто человека и не было никогда.
Марьяна придвинулась к Ольге и, тяжело дыша, зашептала:
— Вы что же думаете, я не переживала?! В зеркало на себя смотрела, твердила: «Гадина, сволочь, существуешь! Потеешь — деньги зарабатываешь, гнездо вьешь, как вила, жрешь, а он погиб! И в постель будешь ложиться…» И буду! — хрипло воскликнула Марьяна. И снова зашептала: — Может, если кто из этих, как они зовутся, лицемеров услышал бы меня, воззрился бы: «И это женщина говорит!» А как, такой плюгавый чистоплюйчик думает, может говорить баба, которой мужик нужен?! Да я любого мужика, который мне покажется, у любой бабы отберу как хозяйка! Потому что мне он больше нужен, чем ей, и ему со мной лучше будет, чем с ней!.. Да чего ты пятишься от меня, Ольга Владимировна? — Марьяна цепко схватила Ольгу за руку. — Твоего Вагранова — говорят, ты его любишь — не отберу, ни к чему мне такой! А ты, недотрога, не сумела его завоевать! Все молчком, все с боязнью да с оглядкой, когда надо было во весь голос, во весь дух, вот так! — Она рванула Ольгу на середину комнаты и тут же брезгливо оттолкнула. Сумочку свою швырнула на пол и, раскинув руки, пошла по кругу, все убыстряя скользящий шаг. И заметалась, как черный вихрь, пронизанный молниями.
— Ведьма! — вырвалось у Ольги, наверно, так, как могло вырваться когда-то у тети Вари.
Марьяна же распласталась на полу как черная, обломанная грозой ветка, но мгновенно вскочила с восклицанием, в котором — или так показалось Ольге? — не было никакой хрипоты:
— Царица я в пляске! И в постели я царица! Я… — она запнулась, — вроде тот самый венец творений, а творение мое вокруг: в уюте, в теплоте, красоте, которую я сама же, своими руками сделала, в которую свой смысл жизни вложила!
Марьяна оглянулась вокруг, скривив губы, что почти обезобразило ее. И Ольга увидела свою большую, очень скромно обставленную комнату глазами гостьи: ну да, конечно, да, наверное, никакого уюта, никакой теплоты, красоты. И услышала напористый шепот:
— Может, и хотела бы ты уют создать, да поздно, много лет тебе уже, молодости не вернешь! А любви, может, вообще никогда ее у тебя не было, Ольга Владимировна!.. Ведь любишь одного, потом любишь, другого — и то и другое настоящее! Но в пустоте, как здесь, — Марьяна снова оглядела комнату, — ни одной настоящей любви не может быть. Любовь свою надо подвести не к жесткой койке, как в общежитии, а к белоснежным облакам, и чтобы ноги ступали мягко по ковровой дорожке, а то и по ковру, будто по зеленой траве-мураве, как в стихах сказано. И чтобы ничего ты не помнила грубого, обидного, несправедливого, а только то, что твой мужчина ласкает тебя, глядит на тебя глазами ночными, неотвратимыми — опять же как в стихах, — что он с тобой во весь свой рост, каждым мускулом, каждой извилинкой, и уже не знаешь, чья рука, его или твоя. Конечно, до того побранишься иной раз. А тут помиришься! — Озорно сверкнув глазами, она добавила: — Иногда два раза подряд помиришься, а то и больше!.. — Марьяна подняла свою сумочку с пола, порылась в ней и вытащила замызганный листок. — Вот переписала у соседки из книжки… Вы не думайте, что я совсем без образования, просто не удалось кончить ничего. А стихи в школе очень любила. И песни. Это теперь у меня голос такой. После Севера. Стишок я почти наизусть выучила. Светлана Сомова сочинила. Такая рыбья фамилия, а все понимает. — Марьяна прочитала чуть-чуть нараспев:
А значит, не знала страсти я,
Не ведала в нищей робости
Ее высокого счастья,
Ее прекрасной суровости.
. . . . . . . . . . . . . .
Земля ты обетованная,
Зеленая, первозданная,
Волнение океаново,
В котором рождаюсь заново,
И тихое упоение
Безгрешности и беспечности,
В котором одно мгновение
Нужней и огромней вечности.
Глядя на Ольгу яркими светло-карими глазами, Марьина произнесла удивленно:
— И не поймешь всего!
Помолчала, завороженная стихами, и добавила убежденно:
— Одно понятно, что в нищете и робости никакой любви нет!
— Послушайте, — звонко сказала Ольга, чувствуя, что защищает не только свою почти уже прожитую жизнь, но все свое поколение, не знавшее в юности ни ковров, ни даже белоснежных простыней. Защищает мужчин своего поколения — добрых, нежных больших людей, умевших отдавать женщинам свои фронтовые панки. Умевших беречь любовь, ограждая ее от похоти. — Понимаете, — продолжала она, — правда, я не уверена, что вы поймете: сила и прочность любви определяются не только тем, что находится вокруг двух любящих, но главным образом тем, что в них самих. Их способностью к отдаче и восприимчивости. Это угадывается буквально в первую минуту встречи двух людей. И потом остается на всю жизнь. Годы не играют никакой роли… Я действительно очень старая; мне не пятьдесят лет! Мне сотни лет!.. Может, слышали, — Ольга вскинула голову и слабо улыбнулась, — есть такая Джульетта у Шекспира, Ромео и Джульетта, слышали, конечно! Ей триста лет. Понимаете, мне триста лет уже. Лаура у Петрарки. Несколько сот лет… Я Катя Трубецкая, Маша Волконская. Тоже больше ста лет. И я та никому не известная, давным-давно умершая русская женщина, которая вон там, — Ольга показала рукой за окно, — у древней стены нашего кремля, ожидала возвращения любимого с поля битвы. И я та никому не известная русская мать, которая еще тысячу лет назад видела в своем любимом свое дитя… И еще вот что. Быть хозяином жизни не значит хватать все, что тебе кажется твоим!
Марьяна молчала, глядя на Ольгу яркими круглыми глазами.
В передней она высморкалась, торопливо надела светлую шубку и меховую шапочку. И уже от двери обернулась, сказала вызывающе, со слезами в голосе:
— Шубку эту купила я в Мурманске!