На открытии съезда все ребята с их завода были в новых юнгштурмовках — выдал комитет комсомола. И Оля сначала собиралась все дни ходить на съезд в юнгштурмовке. Но теперь ей ужасно хотелось надеть что-то особенное, праздничное. А мама будто знала — положила в чемоданчик еще одну Олину кофточку, перешитую из давнего маминого крепдешинового платья, совершенно нового, — черный горошек на розовом фоне. Оля перед самым отъездом в Москву примерила ее. И еще только приложила к себе перед зеркалом на комоде, как мама говорит:
— Надень в Кремль эту, тебе очень к лицу!
А тетка:
— Нет, все же белая батистовая куда как целомудренней!
И сейчас Оля решила завтра надеть белую батистовую, потому что черный горох на розовом, правда, немного вызывающе. А батистовая кофточка и шерстяная юбка — и празднично, и заметно, и все-таки не очень бросается в глаза. И еще замечательно, что батист хорошо стирается, можно постирать, выгладить и на другой день опять надеть!
Пальтишко Олино было латаное-перелатаное, но тут уж ничего не поделаешь. Правда, можно снять его — и на руку в любую минуту. Апрель не очень холодный.
Была уверена Оля, что, увидит своего волжанина опять в центре какой-нибудь группы молодежи, что он сразу заметит ее, улыбнется, и опять будут они разговаривать вдвоем, хотя вокруг целая толпа.
Вошла в зал почти за час до начала утреннего заседания и видит: он около того ряда, где сидел вчера, разговаривает с двумя девчатами. Одна — та самая смуглая, которая потянула его вчера за руку; другая — тоже очень красивая и даже, кажется, — ой, правда! — с накрашенными губами; обе высокие, ему не надо наклонять голову, чтобы смотреть на них. И обе, обе такие уверенные в себе, с таким несомненным удовольствием разговаривающие с ним! И он разговаривает. Смеется. Положил руку на плечо смуглой.
Значит, вчера Оле все показалось. Значит, он относится к ней, Оле Пахомовой, так же, как решительно ко всем девчатам, ему неважно, глупы они или умны, воспитанны или фамильярны, лишь бы привлекательны… С чего Оля взяла, что у нее с комсомольцем в белом свитере установилось взаимопонимание? С чего она взяла, что может быть достойной его — не сейчас, конечно, а когда-нибудь, через несколько лет… Никогда она не сможет заинтересовать его как человек. И уж конечно никогда не сможет стать яркой, уверенной в себе женщиной… И все-таки не верится, что она способна только мыть полы, выносить ведра с мусором, стирать белье и нарезать резьбу на метчиках и плашках. Если ни на что больше она не способна, зачем жить? Любой другой вместо Ольги Пахомовой может нарезать резьбу. Только дома ведра мусорные выносить будет некому!.. «И вообще я, кажется, боюсь смерти. Еще не легче! Не только уродина, но еще и труслива! — с отчаянием говорила себе Оля. — Ничего нет во мне хорошего! Поэтому, прожив уже полжизни — семнадцать лет скоро! — ни разу еще не понравилась я ни одному мужчине, не поцеловала ни одного, вообще до сих пор не знала, что это за штука такая — любовь!..»
И вдруг он взглянул на Олю. И она не успела подумать: случайно взглянул или не случайно? Просто пошла к нему так, словно он окликнул ее.
— А Тверская, о которой ты вчера говорила, — он кивнул Оле, — какой будет Тверская, знаете? Нет? Она станет широкой магистралью с подземными переходами, чтобы не задерживать поток транспорта. Красивые удобные дома в тени деревьев. Липы, а может быть, березы. И может быть, лужайки позади домов. Озеро неподалеку… Я был на лекции архитектора Бурова. Он говорит, что площади в Москве будут выстланы мрамором и окружены зеркальной стеной магазинных витрин, что в Москве будут и памятники старины, и монументы героическим нашим современникам. Говорит, что архитектура — среда, в которой человечество существует, которая противостоит природе и связывает человека с природой; среда, которую человечество создает, чтобы жить в ней и оставлять ее потомкам в наследство. Он говорит, что архитектура и среда, и искусство!
— Ну знаешь! Загнул твой Буров или как его!.. — воскликнула та, что с накрашенными губами, а у Оли — не сумела она сдержаться — вырвалось зло и горячо, даже, кажется, — этого еще не хватало! — со слезами в голосе:
— Удивительная фамильярность!
Девушка, наверное, не затруднилась бы найти убийственный ответ на эту вспышку. Но синий взгляд холодно и резко полоснул в ее сторону, она промолчала. А Пахомова Оля мысленно дала обет, что никогда не позволит себе такого, как эта накрашенная, что на всю жизнь — ну конечно, на всю жизнь! — сохранит Оля найденную вчера грамматическую «формулу»: «вы сказал», «вы сделал», «раз вы так решил — пусть так и будет!»
Олина вспышка и его холодный острый взгляд вызвали застенчивую паузу. Виновато взглянув на него, Оля задала вопрос, для которого собиралась найти подходящий момент, но теперь-то уж все равно, раз все замолчали:
— А что это за речь Геббельса в мае 1934 года теперь стала программной?
И снова он сумел подхватить мыслью Олин почти случайный вопрос:
— Ну да, я понимаю, что ты имеешь в виду. Действительно, если та речь Геббельса стала программной, то человечеству грозит война, гибель тысяч людей, уничтожение городов, домашних очагов, архитектуры, то есть, говоря языком Бурова, той среды, в которой люди рождаются, живут, любят, работают и умирают… Речь Геббельса, произнесенная им двенадцатого мая 1934 года, пожалуй, исторически беспрецедентный образец фанатического человеконенавистничества.
— Почему? — осмелела Оля.
— Потому что в этой речи Геббельс призвал к расистскому террору и, по существу, к созданию государственной нацистской машины так называемого «нового порядка»… Вы, девчата, плохо слушали вчера отчетный доклад Цекамола. Товарищ Косарев прямо сказал, — он заглянул в свой блокнот, — что «германский фашизм с первого дня прихода к власти бесцеремонно нарушает существующие договоры, установленные между государствами, разжигает бешеный шовинизм, непрестанно готовится к войне и всячески ее провоцирует». Надо было слушать. И даже записывать.
Он сумел помирить их, трех девчонок, восторженно глядевших на него и ревниво друг на друга. Сумел помирить упреком, адресованным всем троим, и грустноватой улыбкой, смягчившей упрек.
— Ну и ладно! Ну и что! Зато сейчас тебя слушаем, как на рабфаке! — наперебой заверещали все три, шутливо тормоша его.— И в перерыве дослушаем обязательно, ладно?!
А в перерыве он сам подошел к Олиной компании заводских ребят, и они все вместе оказались под влажными апрельскими ветками Александровского сада.
Почки только еще слабенько намечались на ветках. Сквозь деревья широко глядело зеленовато-розовое вечернее небо, словно подсказывая почкам их июньский расцвет. Справа розовым восходом стояла зубчатая кремлевская стена. Ее сдержанная, сильная красота была очень близка древней архитектуре Олиного родного города. И рядом с кремлевской стеной Оля чувствовала себя так же, как и рядом со знакомой песней —сильной и уверенной.
Комсомольцы шли по сырой дорожке Александровского сада в сторону Охотного ряда. На земле под кустами и деревьями еще была прошлогодняя лиственная глушь вперемешку с тающим снегом. Острыми свежими запахами был насыщен сад. И, наверное, от весенней свежести, от неба, широко глядевшего сквозь ветки, от запечатленного в камне розового восхода дышалось вольно и легко. Нет, конечно, не только от этого. Олин волжанин шел рядом с ней. Такой высокий, сильный, красивый, что просто невозможно было не гордиться им. И конечно, Оля не могла при нем, под его взглядом надеть свою заплатанную ветошь — так и шла, перекинув пальтишко через плечо.
— Совсем холодно стало к вечеру,— сказал он.
— Ой, мне ужасно жарко! — вспыхнула Оля.
Он рассеянно улыбнулся, снял пиджак, надетый поверх свитера, и накинул его Оле на плечи. «Да, да, накинул на меня свой пиджак, догадался, что мне впервые в жизни стало стыдно моей полунищеты!» — радостно и удивленно повторялось в душе Оли. Будто сияющий звездный плащ лег ей на плечи. И скользила она, сияющая, по чуть заснеженной ледяной вечерней дорожке Александровского сада; и хотя вокруг были ребята, Олины заводские приятели, они были вдвоем. И он говорил что-то не заводским ребятам, а ей, Пахомовой Оле. И она жадно ловила его интонацию — будто отголосок переката волжской волны и широкое эхо южнорусских степей звучало в речи. И все, что он говорит, очень важно, самое главное в жизни! И, кляня себя за то, что, может быть, пропустила какие-то особенные сведения,— может быть, даже, ой, может быть, даже секретные, кто знает? — Оля решилась напомнить:
— Вы в зале начал рассказывать нам о государственной нацистской машине «нового порядка».
— Вот именно! — воскликнул он.— Доклад Косарева очень партийный. Поэтому так ясно раскрыто: задача коммунистического воспитания включает военно-патриотическое воспитание. Ведь по докладу чувствуется опасность войны, верно? Посмотрите, ребята,— он легким уверенным жестом отломил от посеребренного темного куста длинную влажную ветку и провел на ледяной, чуть-чуть присыпанной снегом дорожке несколько почти невидимых линий,— посмотрите, как можно было бы начертить модель нацистской машины «нового порядка». Страшноватая конструкция. Террор, концлагеря… Культура, образование, ну вообще все подчинено военным! Потому что у этой машины «нового порядка» сотни тысяч обученных солдат, огромный арсенал оружия, военные самолеты, прекрасно оснащенные аэродромы.
В его голосе Оле слышалась тревога — так, как странно слышатся в ясный день отдаленные, будто звучащие где-то за чертой горизонта раскаты грозы.
— Ой,— поежилась Оля под его пиджаком,— действительно холодно!