— На пару слов, сударыня!
— О, пожалуйста, госпожа Чинчварова, — ответила та с приторной вежливостью.
— Пепа! — позвала Чинчварова.
В дверях кухни показался двадцатилетний студент. Лицо его залилось краской, и он не сводил глаз с матери.
— Сюда, сюда, подойди поближе! — прикрикнула Чинчварова, и молодой человек безропотно повиновался.
Мать уперлась мокрыми руками в бока.
— Так вот что, сударыня, не воображаете ли вы, что я растила этого парня для вас?
— Ах, что вы, госпожа Чинчварова!
— Не вздумайте нахально отпираться! Этот дурень был у вас. Три раза! Я его заставила сознаться. Вы его соблазняете, вы, крашеная дрянь, вы, потаскушка…
— Мама, ради бога, прошу тебя…
— Молчи! — крикнула Чинчварова и замахнулась на сына. — Это мой сын, мой, сударыня! Вот этими руками к его выходила, — поглядите на мои руки, на что они стали похожи за двадцать лет! Вам мальчишка, конечно, нравится, еще бы! Но это мой сын, и если вы от него не отстанете, я вам покажу, что эти руки, — она протянула их к волосам блондинки, — умеют не только работать! Вот так-то, зарубите себе это на носу! А ты марш домой, глупый мальчишка! Я выбью у тебя эту дурь из головы!
Красный как рак, студент исчез в дверях, а разведенная дамочка, презрительно пожав плечами и кисло улыбнувшись, пошла вниз по лестнице. Чинчварова погрозила ей вслед кулаком: «Дрянь ты эдакая!»
В открытых дверях кухни стояла унтер-офицерша Клабанова, из соседней двери вышла Слава Кучерова с маленьким братишкой на руках и с пятилетней сестренкой, цеплявшейся за ее пеструю юбку. Анна была в кухне и слышала всю эту сцену. В жижковских домах ничто не остается тайной.
Вечером Анна рассказала об этом случае Тонику.
— Ну, конечно, у Чинчваровой всегда так: «Мой, мой, мой!» — засмеялся он. — Однако этой буржуйской дармоедке поделом досталось!
Уже живя на Есениовой улице, Анна познакомилась с мучеником венгерской революции Шандором Керекешем. Она и Тоник однажды встретили его на Жижкове. У Керекеша были глаза умирающего, руки горячие.
— Как поживаешь, товарищ Керекеш? — спросил Тоник.
— Умираю, — сказал тот просто.
— Ты ведь выдержал кое-что и потяжелей.
— Теперь уже не выдержу.
Керекеш получил документы одного словацкого товарища и остался жить в Праге. Под чужим именем он поступил токарем на завод Данека. Но тяжелая работа была ему уже не по силам, и врач страховой кассы написал на его листке буквы «ИПТ», что значит по-латыни: «infiltratio pulmonum tuberculosa»[43], а рабочие расшифровывают их: «инвалид, послезавтра труп». И врачи и рабочие редко ошибаются в таких случаях.
Керекеш зарабатывал на жизнь продажей газет на улицах. Он проводил Тоника и Анну до дому. Разговор шел о партии, о венгерской эмиграции, о белом терроре в Венгрии.
— Домой я уже не вернусь, — сказал Керекеш слабым голосом чахоточного. — Не дождаться мне нашей победы. Вы здесь делаете еще только первые шаги. Эх, сколько бы я дал за то, чтобы еще чем-нибудь помочь революции!
Они стояли перед домом, где жили Тоник и Анна. Керекеш смотрел наверх, разглядывая лестницу, — может быть, он делал это, чтобы не встречаться глазами с собеседниками.
— Ты теперь живешь здесь? — спросил он и даже не заметил, что Анна кивнула утвердительно.
— Есть у тебя какие-нибудь новости из дому? — нарушил молчание Тоник.
Керекеш покачал головой.
— Брата повесили, о жене и детях я ничего не знаю.
Он торопливо пожал руки Тоника и Анны своей горячей рукой и ушел, не оглядываясь. Они смотрели ему вслед, и им стало грустно. Жалко Керекеша! Жалко не только умирающего человека — слишком много их умирало тогда! — жалко бойца, вынужденного покинуть строй.