Изменить стиль страницы

ОРУЖИЕ, НАМ НУЖНО ОРУЖИЕ!

Диагноз оказался неверным: судороги, сотрясавшие в 1919 году Центральную Европу, не были послеродовыми схватками в результате появления на свет нескольких новых государств. Это были схватки, предшествовавшие новым родам. Диагноз оказался ошибочным, потому что слишком стремителен был ход событий.

На Жижкове, в комнате под крышей, где квартировал Тоник, в его постели уже десять дней ночевал эмигрант-революционер из Венгрии{124}. Он жил у Тоника до тех пор, пока товарищи достали ему фальшивый паспорт и нашли место уличного продавца газет. У эмигранта, человека в последней стадии чахотки, были горячечные темные глаза и характерный рот, в котором среди черной пустоты виднелось только три зуба — два наверху и один внизу; зубы были удивительно белые и здоровые, как у белки. Венгра звали Шандор Керекеш, когда-то он работал токарем. Однажды, в конце сентября, он пришел в Народный дом, где находился секретариат профсоюза металлистов. Керекеш был тощ, как бродячий пес, оборван, без документов и без денег. В то время в рабочие организации обращалось за помощью немало людей, выдававших себя за венгерских революционеров, — находчивые мелкие мошенники, а иногда и полицейские шпики, приходившие с фальшивыми партийными документами венгерской социал-демократической партии. Но Шандору Керекешу товарищи поверили, и Тоник взял его к себе.

Тоник и Керекеш объяснялись жестами и рисунками, которые оба набрасывали карандашом на полях старых номеров «Право лиду»{125}, а также с помощью двадцати словацких слов, которые знал Керекеш, и тридцати немецких, которые знали они оба. Им приходилось тратить немало времени, пока удавалось понять друг друга, но оба они были рабочие, которых труд приучил к упорству, и они всегда умели договориться.

— Понимаешь, меня связали, арестовали… тюрьма. Понимаешь, вот такая маленькая, — Керекеш показывал размеры камеры, потом тыкал пальцем в разные предметы мебели. — Постели нет, стола нет, стула нет… Я был там десять, двадцать и еще три дня. Каждый день — heute, gestern, morgen[38], — открывается дверь и приходит один гонведский{126} кадет и два гонведа — обер-лейтенант граф Имре Белаффи и кадет барон Тасилло Ценгери. С меня снимают одежду, все снимают, я совсем голый; кладут меня на пол, рот прижимают к земле, вот так. И держат. У кадета бутылка, вот такая, как стоит там, на твоем чемодане. В бутылке кислота… Понимаешь? Вот — H2SO4, я тут написал на газете. Ага, понял?! А в бутылке гусиное перо. Его надо нарисовать. Вот, смотри, это гусь, а вот, выдернем у него из крыла перо. Кадет мочит перо в бутылке и сует мне в зад. Я ору: «А-а-а!» И так каждый день — понимаешь — heute, gestern, morgen. Десять, двадцать и еще три дня. Обер-лейтенант и кадет стоят надо мной и злятся: «Говори!» Я: «Нет!» Они: «Говори, скотина!» Я: «Нет!» Они: «Скажи, где Алдар Ач, где Фехер, где Сабо». Я: «Не скажу!» У них плетка. Бьют меня, я теряю сознание. Приносят ведро воды, польют меня — я открою глаза. «Говори!» Я: «Нет!» Они курят и прикладывают мне горящую сигарету к груди. Я страшно кричу, извиваюсь. Они говорят: «Где Сабо, где Ач, где Гутман Вилмош, где Лакатош?» Я говорю: «Не скажу». Они лупят меня по щекам. Вот видишь? — Керекеш показывает голые десны, потом снимает рубашку. Вся спина у него в шрамах, грудь испещрена зажившими ожогами. — Моего товарища Пало Ковача забили до смерти. Знаешь, мешком с песком. Это надо нарисовать. Вот, смотри: мешком бьют по голове. Человек шатается и падает мертвый. Для палачей это очень удобно. Придет доктор, поглядит сквозь очки, освидетельствует мертвого, пожмет плечами: никаких следов — лицо чистое, белое, на теле ни ран, ни крови. «Что ж, — скажет доктор, — помер, унесите его». Обер-лейтенант и кадет смеются, потирают руки: «Ничего не заметил». Так они убили многих. Hundert[39], много hundert социалистов и коммунистов. Мешком с песком очень удобно убивать. «Меня тоже так убьют», — думал я. Что делать? Сижу в тюрьме уже двадцать третий день. Входит тюремщик. Не обер-лейтенант и не кадет, а тот, что ходит с ключами на поясе, отпирает и запирает дверь и приносит еду. Пожилой и довольно приличный человек. Я уже совсем ослабел. Колени дрожат, во всем теле слабость, чуть не падаю с ног. Но я напряг все силы, выпрямился, сжался и — на него. Прокусил ему горло. Мы катались по земле, я вцепился и не разжимал зубов, вот этих трех, что у меня остались после побоев. Видишь, они у меня торчат, как у белки. И вот надзиратель умер, а у меня во рту было сладко от его крови. Противно! Лучше не вспоминать. Мне еще и сейчас делается нехорошо, когда вспомню это. Этот надзиратель был ни при чем, во всем виноваты граф Имре Белаффи и барон Тасилло Ценгери. Ох, какие же они кровавые звери! Убью их, если когда-нибудь встречу! — Керекеш выкрикнул длинную венгерскую фразу. — Да, чешский товарищ, — продолжал он, — свою боль и жажду мести я в силах выразить лишь на родном языке, потому что только на нем могу страшно проклясть материнскую утробу и отцовское семя, породившие кровавых собак палача Хорти…{127} Ах, как я раскашлялся! У меня чахотка, я знаю… Но я убью их! Ну, извини, буду рассказывать дальше. Я снял с мертвого тюремщика его форму и оделся в нее. И бежал! Денег у меня не было ни гроша, пришлось все время идти пешком. И прятаться. Ел я только то, что удавалось найти на полях, у людей просил редко, это было опасно. Только один раз я снял фуражку перед каким-то барином и попросил у него спички. Он дал. Danke schön![40] Огонь — хорошее дело. Warm[41]. Я свернул шею курице и спек ее. Наконец, пришел в Прагу. Тут у меня камень с души свалился. Здесь организация, пролетарии, коммунисты… хорошие товарищи… — Керекеш снова произнес что-то на родном языке. — Разве можешь ты, товарищ, не понять, что я говорю тебе спасибо, если я при этом жму тебе руки и гляжу в глаза?

Да, диагноз 1919 года был неправилен: это были не послеродовые схватки, а приближение новых родов. И в мае 1919 года была совершена крупная ошибка. Народ провел этот день под лозунгом «Последнее предостережение спекулянтам!» и верил, что он покончит с пережитками австрийской монархии.

Впервые после переворота{128} массы вновь вышли на улицу. Но в этой демонстрации уже не видно было веселых глаз и танцующей походки, как в те ликующие дни конца войны, когда чехи, обретя свободу и радуясь своей национальной независимости, выходили на улицы с возгласами «Наздар!»[42] и гимном «Гей, славяне!» Сейчас демонстранты выглядели угрюмо и сурово, как год назад, когда на всех фронтах еще зияли жерла орудий и разверстые могилы, и эти люди, собравшись на Староместской площади, кричали в окна ратуши свое тысячеголосое, отчаянное и яростное «Ми-и-р!» Сегодня они снова выстроились в ряды и двинулись к центру города. Пришли демобилизованные солдаты, которых полгода свободы научили, что голод в домах предместий ничуть не лучше, чем голод в окопах и лагерях для военнопленных, где у них по крайней мере не было перед глазами озлобленных жен и голодных детей, где никто не дразнил их мясными тушами, копчеными окороками и пирамидами винных бутылок в витринах. Пришли бывшие дезертиры австрийской армии. Жизнь в лесах, голод и преследования научили их мудрому правилу: «Спасай себя сам! Убивай, если не хочешь быть убитым!» Пришли легионеры{129}, ибо за полгода они еще не отвыкли от решительных действий и не отказались от мечты о свободной родине, ради которой сражались пять лет и сквозь все преграды пробивались домой. Здесь были и большевики. Их было немного, но они прошли через горнило русской революции, понимали смысл событий и свой долг. Из полуподвальных квартир выбегали изнуренные женщины, чтобы отомстить лавочникам, которым отдавали последнее одеяло за мешок отрубей. Были здесь матери погибших сыновей и вдовы убитых — женщины, над которыми не сжалилось освобожденное отечество, потому что государственным мужам недосуг, да и женщин этих слишком уж много; они давно уже не плачут, слезы словно застыли в них и камнем лежат на сердце. Пришли жены инвалидов войны, — для этих женщин «мир и свобода» принесли только лишний рот. В демонстрацию втерлись и завзятые воры, тунеядцы и жулики, которые в этот майский день раз и навсегда уразумели, что при республиканском начальнике полиции Бинерте можно будет так же удобно и прибыльно красть, как при императорских полицейпрезидентах Кршикаве и Кунце. Жулики чуяли поживу и приветствовали друг друга:

— Здорово, Пепик! Сегодня, видать, можно будет добыть по дешевке блузки и чулочки для Божены.

Пришли и социал-демократические организаторы с красными повязками на рукавах, понимавшие политическое значение сегодняшней демонстрации и получившие от своих вождей точные инструкции о том, до какой степени можно допустить активность масс и какого предела не следует переступать. Им было сказано, по каким улицам вести демонстрацию и к какому часу надо привести ее на Староместскую площадь, где на митинге выступят социал-демократические министры. На соседних улицах стояли полицейские патрули — в подмогу социал-демократическим организаторам, на тот случай, если не помогут красные повязки на их рукавах.

Угрюмые демонстранты шагали по улицам Праги и всех чешских городов и местечек. Над крышами домов взметнулась песня «Долой тиранов, прочь оковы!»;{130} молодежь пела куплеты о спекулянтах:

Спекулянты, торгаши,

Отдавайте барыши!

Больно пасть у вас зубаста,

Нажились, хапуги, баста!

Демонстранты несли макет новенькой виселицы с петлей из конопляной веревки и надписью большими красными буквами: «Последнее предупреждение спекулянтам!» Останавливаясь перед лавками известных обирал, демонстранты врывались туда, выводили посиневших и потных от страха лавочников, прятавшихся в ящиках и мешках, ставили их под макетом виселицы, надевали им на шею петлю и требовали торжественного обещания никогда не спекулировать, не наживаться на бедняках, а стать достойными гражданами молодой республики. Мясники, мукомолы, пекари, пивовары, бакалейщики, галантерейные и обувные торговцы, запинаясь и с трудом проглатывая слюну, приносили клятву, а толпа хмуро молчала. Потом торговцев вели, как пленников, через весь город, и женщины, с глазами, полными гнева, осыпали их проклятиями, а молодежь пела им в уши обидные куплеты; пленники в это время думали о том, что все это пагубно отзовется на их здоровье — у одного был диабет, у другого порок сердца, у третьего больные почки, — и вспоминали, как дома неистовствуют от злости и бьются в истерике их жены и дочери. Торговцев привели к ратуше, и там на митинге ораторы еще долго произносили над ними громкие фразы о честности, демократической республике и последнем предупреждении.