Изменить стиль страницы

Когда на Венском процессе было вынесено четыре смертных приговора, пан полицейпрезидент, встретив Цака на лестнице, с серьезным видом обратился к нему:

— Поздравляю вас, пан участковый инспектор, — и подал ему руку.

Владельцы трактиров были забыты! Винограды прощены! Случай на Пршикопах заглажен! И в своем поздравлении пан полицейпрезидент назвал его уже участковым инспектором! Перед Эдуардом Цаком замаячила карьера и великая слава.

О святой Вацлав, покровитель земли чешской{57}, каким прекрасным был день 28 октября 1918 года!{58} На Вацлавской площади разразилась революция, причем нигде в поле зрения не было ни одного полицейского. Чешский народ, ликуя и распевая, искоренял Австрию, а так как не нашелся ни один человек, который бы стал этому препятствовать, то Австрия и была искоренена без остатка. Народ срывал с солдатских фуражек кокарды, а с офицерских сабель — темляки и топтал с таким наслаждением, словно отплясывал на телах сразу двух императоров и эрцгерцога Фридриха впридачу{59}. Народ разбивал вдребезги двуглавых орлов на воротах казарм, ломбардов, податных и интендантских учреждений или оттаскивал этих чудовищ к Влтаве и топил, как котят, воздавая им тем самым почести, достойные только членов высочайшего семейства или военных поэтов . Появились отряды «соколов»{60} со стремянками и банками лака; они перечеркивали на почтовых ящиках буквы «и.-к.», что означало «императорско-королевский», а где на вывесках было: img_11.png, замазывали немецкие окончания имен, оставляя только чешские. Белая Гора была отомщена, трехсотлетнее иго сброшено{61}, и австрийский дух истреблен. В тот славный день в каждом десятом человеке пробудился ораторский талант и исступленное желание демонстрировать его на каждом углу, у всех памятников и со всех балконов. Домовладельцы приказали дворникам выставить из чердачных окон флаги, и красно-белые полотнища{62} весело полоскались на ветру. Музыканты собирались, обдумывая, где выгоднее всего играть сегодня вечером. Торговцы галантереей зарабатывали бешеные деньги, на двухсантиметровых отрезках трехцветных лент{63}, клубки которых они в течение четырех лет прятали на дне своих ящиков. Народ ликовал, народ охрип от пения и убеждал самого себя, что нет на свете ничего прекраснее свободы. Собственно говоря, он был прав.

Но этот всеобщий восторг никоим образом не разделяло пражское полицейское управление; не разделял его, конечно, и участковый инспектор Эдуард Цак.

Уже с самого раннего утра, когда в канцелярии наместника было получено сообщение о капитуляции Австрии, в полицейском управлении воцарилось настроение яростного отчаяния. Затем начали появляться сыщики с рапортами о том, что на улицах бесчинствуют неблагонадежные элементы. Участковый инспектор Цак бегал по зданию, как волк в клетке. Он появлялся то в дежурке, то наверху, в канцелярии, гремел саблей по лестницам и коридорам, усы его топорщились, и рука невольно тянулась то к револьверу, то к карманам, набитым патронами. О начальстве же не было ни слуху ни духу. Личный состав стоял наготове, в полном вооружении, силы жандармов еще с утра были подкреплены патриотической речью и двойной порцией рома, все рвались в бой. Затем кто-то сказал: «Ждать!» — и вот полицейские ждали.

— Черт побери, да когда же нас пустят в дело?! — сипел Цак.

Если Прага еще не знает, кто такой участковый инспектор Цак, то сегодня — тысяча проклятий! — она это узнает! Сегодня Цак умоет свои руки в крови. Тут речь шла уже не о службе государю императору и родине, не о карьере — речь шла о жизни! Ибо Цак прекрасно понимал, что с ним станется, если неблагонадежные элементы возьмут верх: он прямиком отправится на виселицу. Деятельность его известна, в Праге его знает каждый ребенок… Но нет, не знают его еще! То, что было до сих пор, — просто игрушки. Он не сдастся. Только сейчас он покажет, кто он такой и на что он способен!

Участковый инспектор метался по полицейскому управлению, гремя саблей по лестницам.

Наконец, он нашел своего шефа, обер-комиссара Скршиванека. Тот был погружен в тихую беседу с паном полицейпрезидентом. Беседа велась в довольно необычном месте — на третьем этаже, перед дверью архива. Цак остановился поодаль. Лица пана надворного советника он не видел, но лицо шефа было серым и дряблым, как говяжья требуха на крюке мясника, а в руках он мял платок, которым непрестанно вытирал потевшие ладони.

Пан полицейпрезидент исчез за дверью архива, и Цак приблизился к своему шефу.

— Что же это будет, пан обер?! — взволнованно крикнул он.

Обер-комиссар выпучил на Цака глаза, словно увидев перед собой привидение.

— Откуда я знаю?! — заорал он с перепугу. — Откуда мне знать?! — Но тут же, будто устыдившись собственного крика, добавил покорно: — Не знаю, Цак. Ничего я не знаю, и пан надворный советник ничего не знает, и пан наместник ничего не знает. — Он схватил руку участкового инспектора, как бы ища у него защиты. — Никто ничего не может знать, Цак.

И эта фраза прозвучала, как голос заключенного в самом нижнем подвале тюремного карцера.

Цак пошел обратно.

— Дожили! — процедил он сквозь зубы, и тут в животе его заурчало.

Сыщики приносили с улиц вести Иова{64}. В Праге свирепствует революция: с памятника святого Вацлава говорят речи, на всех углах говорят речи, с липы перед гостиницей «Штепан» говорят речи, люди поют «Гей, славяне!»{65} с припевом «С нами Русь, кто против нас, того сметет француз!»; из кафе «Континенталь» неблагонадежные элементы вынесли гипсовые бюсты императора Карла и императора Вильгельма, отбили носы у обоих величеств, а те куски, которые остались от бюстов, растоптанных в пыль, люди теперь завертывают в носовые платки на память…

Наверху, во втором этаже, явно потеряли голову. Они сидели бледные, лихорадочно звонили по телефону или ждали телефонных звонков, всем было некогда не только слово промолвить, но даже переглянуться. А потом вдруг, как пистолетный выстрел в спину…

В дверях дежурки появился обер-комиссар Скршиванек.

— Никто никуда не пойдет! Оставаться на месте! Отставить оружие!

Он прокричал все это с перепуганным видом и убежал.

— Та-а-ак, — с присвистом вырвалось у Цака, словно кто-то проколол шилом мех и теперь из него выходит воздух. Усы у Цака встали дыбом и приняли подобие веера. И страшно заболел живот.

Он поплелся избавиться от этой боли, а выйдя из клозета и застегнув на ходу штаны, он, позабыв всякую дисциплину и перепрыгивая через три ступени, помчался к своему шефу Скршиванеку. Но, когда распахнулись двери комиссарского кабинета, глазам его предстало ужасное зрелище. Посиневший обер-комиссар Скршиванек валялся перед паном полицейпрезидентом на коленях и истерически выкрикивал:

— Сожгите это! Христом богом молю вас, пан советник, уничтожим это!

Цак тихонько вышел, вернулся в дежурку и рухнул на лавку. Скверно!

Пить!

На длинном столе для дежурных полицейских стоял графин с водой. Участковый инспектор допивал уже второй. За пивом не пошлешь, а водку — кроме положенной порции для поднятия духа — пан полицейпрезидент в дежурке не терпел. Цак сроду не выпивал столько воды сразу. Но жажда не проходила.

К полудню неблагонадежные элементы появились у самого полицейского управления. Они кричали и пели. Кто-то ораторствовал. В здание вошли пятеро — их никто не остановил: они проникли в канцелярию полицейпрезидента, а так как пана надворного советника нельзя было и с собаками сыскать, они заявили обер-комиссару Скршиванеку, что берут полицейское управление в свои руки. А на улице, под взрывы смеха и ликующие клики, со стены стаскивали двуглавого орла. Ни одна рука не поднялась, чтобы помешать этому.

Было действительно скверно.

И тут в душу участкового инспектора Эдуарда Цака вошел ужас. Будто кто-то насыпал ему в брюшную полость битого стекла. Цак корчился и извивался, как червяк, зажатый меж пальцев рыбака. И тут сказала ему его толстая кишка: «Ах ты негодяй! Довольно ты намучил меня в жизни. Теперь пришел мой черед. Двигайся быстрей, приятель! Бегом! И с этого момента я перестаю отсасывать всякую жидкость из твоего тела, сукин ты сын!» Цак вскочил от адской боли. В отчаянии он стремился поскорее добраться до места, где можно было извергнуть из себя всю боль, весь ужас… и то, что мучило Цака, со свистом и брызгами вырвалось из него, как из шланга вода. Облегчившись, Цак решил остаться там, где сидел. Но страх не отпускал его: он расползся из брюшной полости по всему телу, и участковый инспектор убедился, что ни капля этого страха так и не ушла из него и не уйдет, хотя бы у него лопнули и вывалились все внутренности. Он уперся о стену лбом, мокрым от холодного пота, и, вдыхая аромат помещения открытым ртом, шептал в изнеможении:

— Повесят, как пить дать!

Впервые в жизни ему было ясно, что предсказание старого учителя исполнится.

Когда шум снаружи улегся, участковый инспектор потихоньку выбрался из уборной. Позеленевший и слабый, он поплелся к обер-комиссару.

То была печальная встреча. Верные соратники стояли лицом друг к другу — участковый инспектор у двери, его начальник у письменного стола, оба одинаково бледные и перепуганные. Ни один из них не мог сказать ни слова утешения другому. И шеф государственной полиции мог ответить на немой вопрос своего подчиненного только грустным пожатием плеч.

Когда Цак сходил вниз по лестнице, он встретил комиссара Виммера. Тот был уже в штатском. Он окинул Цака взглядом с головы до ног и как-то брезгливо бросил:

— Приятель, надел бы и ты штатское!

«Штатское, — тяжело ворочались мысли Цака. — Виммеру что, он из уголовной полиции, а мне и штатское не поможет!»