Изменить стиль страницы

Однако произошел еще случай, который не только поставил под серьезную угрозу надежды Цака на инспекторство, но и закрыл источник славных доходов, обещавших Цаку пожизненное обеспечение в будущем. Как-то во время служебного обхода Цак встретился с одной из приятельниц своей юности, уже совершенно отцветшей и с заметно подорванными способностями к заработку. В два часа ночи, заметив эту даму под уличным фонарем, Цак шлепнул ее по спине, сердечно расхохотался ее испугу и тому, что она его не узнает; старая любовь вспыхнула новым пламенем. После нескольких дружеских встреч старший жандарм Цак проверил темперамент «барышни» и скрытые в ней таланты, после чего они вошли в соглашение, объединились и уже никогда больше не расставались. На деньги, охотно одолженные владельцами кабачков, винных погребков и кафе в цаковском участке, они сняли на Виноградах миленькую четырехкомнатную квартирку и отдались организации светских развлечений. Для участия в античных танцах в их салоне сходились сливки пражского общества и цвет молодого офицерства. На гостеприимстве зарабатывать не принято, и Цак брал плату только за уборку помещения и за тапера; но приветливая хозяйка тайно подсовывала дамам счета на вино, ликеры, черный кофе, — и жизнь текла довольно мило. Правда, когда владелица крупной колбасной, пани Бартошова, из ревности к интендантскому кадету выдала сей гостеприимный дом, стало казаться, что дело принимает скверный оборот. До суда, конечно, дойти не могло — посетители салона Цака были люди влиятельные, с положением, и Цак это прекрасно понимал, — но все равно было плохо.

Пан полицейпрезидент страшно бушевал, грозя всевозможными карами. Глаза его горели, и он размахивал кулаками перед самым носом подчиненного. Цак стоял перед ним, по уставу вытянувшись в струнку, руки по швам, и думал лишь об одном: черт возьми, попадись мне в руки эта колбасница, ох, и влепил бы я ей пару горячих!

Казалось, полицейская карьера Эдуарда Цака кончена. Но это было не так. Будто нарочно, в это время на железных дорогах началось пассивное сопротивление{49}. А в таких случаях старший жандарм Цак был незаменим. При сообщении об этом глаза его вспыхнули, усы встопорщились. «Что за безобразие?! — произнес он. — Как же теперь люди попадут в Хухле?{50} Ну, ладно, покажу я этим сволочам!» И принялся за работу. Он организовал разведывательную службу. Разослал своих людей на митинги. Установил связи, которые помогли ему знать до мелочей все, что происходило на самых тайных сходках железнодорожников, словно он сам там присутствовал. Через три дня в руках полицейского управления был точный список главных зачинщиков, и можно было подробно доложить обо всем в канцелярию наместника. О виноградской афере Цака перестали говорить, и пан надворный советник начал отвечать на приветствие Цака с прежней благосклонностью. Когда же до пана полицейпрезидента частным путем дошло, что за подавление пассивного сопротивления на железных дорогах он представлен к награждению орденом Железной короны III степени{51}, зная, что главная заслуга в этом деле принадлежит Цаку, он вызвал его в свой кабинет.

— Послушайте, Цак, вы весьма полезный человек! — сказал пан полицейпрезидент и, пристально поглядев на Цака, добавил: — Надеюсь, такая глупость, как тогда на Виноградах, не повторится?

— Честное слово, больше этого не будет, пан надворный советник. Но у меня старые родители, папаша больной, брат в ученье… Я должен помогать им, а жалованья не хватает.

— Хорошо, — сказал пан полицейпрезидент, — я все же решил сделать вас инспектором. Ведите же себя, как полагается инспектору!

И Эдуард Цак стал полицейским инспектором. Так еще раз подтвердился принцип, что даже для своих блюстителей закон отнюдь не канат, а дорога, достаточно широкая, чтобы по ней легко двигались те, кто уважает закон.

Но и столь высокое звание не ограждает от ошибок. Инспектор Цак еще по виноградским античным забавам знал некоего ювелира Бауэра; как-то раз он встретил его на Вацлавской площади.

— Как живем, пан Бауэр?

Слово за слово, и Цак узнал, что дела пана Бауэра из рук вон плохи, что он накануне банкротства. Потом они еще немного потолковали, и выяснилось, что выход из тяжелого положения есть. Это было бы, конечно, удивительной случайностью, но если бы в скором времени ювелирный магазин кто-нибудь ограбил, все могло бы кончиться хорошо, ибо склад пана Бауэра застрахован на четверть миллиона. Оба решили помочь случаю. Ювелир, хоть и был накануне разорения, все же обладал еще достаточными средствами, чтобы выплатить приятелю залог в сумме трех тысяч двухсот крон. Из этих денег восемь сотен взял в долг обер-комиссар Скршиванек, испытывавший в то время материальные затруднения и потому не поинтересовавшийся, откуда у его подчиненного столько денег.

— Пан Бауэр, — сказал инспектор Цак в ту ночь, когда они расставались после благополучно законченной работы, очистив магазин до последней нитки. — Ваши приходо-расходные книги в ажуре, самый опытный взломщик не мог бы ограбить лучше, колечки и камушки в надежном месте, с ними ничего не случится. Если вас, может, заметут на пару часиков, — так, знаете, с налету, — избави вас боже разевать пасть, не поддавайтесь на их штучки. Вы вне подозрений, никто ничего не сможет доказать, за это я ручаюсь.

Но ювелир Бауэр был трус, какого редко встретишь. Его не успели даже арестовать, только при осмотре магазина припугнули чуть-чуть, а он уж и побледнел, как стена, поджилки у него затряслись, он что-то забормотал, и вдруг — бац! Хлопнулся на колени и захныкал, как баба.

Это был сильный удар.

Тогда казалось, что вся жизнь Цака, все его труды и старания — все было напрасно, наступил конец. У пана надворного советника глаза были стальные и голос ледяной.

— Довольно, Цак! — сказал он. — Вы совершили много преступлений. Злоупотребление служебным положением. Сводничество. Соучастие в мошенничестве. Кончено! Этого, знаете ли, слишком много даже для служащего государственной полиции. Кстати, ваша сожительница помаленьку продолжает свою прежнюю деятельность, не думайте, что мы об этом не знаем. Но хватит! Ваше прошлое, ваш крест за выслугу… все кончено! Я жертвую вами. Вы послужите устрашающим примером. Не просите, все напрасно, я отдаю вас под суд.

Но кому же больше благоприятствовала мировая история, чем Эдуарду Цаку? Когда всплыла на поверхность виноградская афера, его спасло начавшееся как по волшебству пассивное сопротивление железнодорожников. И теперь, когда провалилось дело с ювелирным магазином, история снова пришла Цаку на помощь — в соответственно более крупных масштабах. Мнимое ограбление на Пршикопах состоялось в июле 1914 года, накануне объявления Сербии ультиматума, а через десять дней началась война.

Пражское полицейское управление гудело, как улей. Тут уж было не до таких мелочей, как подстроенное ограбление в ювелирном магазине! Речь шла о самом государстве; требовалось крайнее напряжение всех полицейских сил, чтобы оградить само существование, спасти карьеры столь высокие, что никому не дано увидеть предел их возможностей. Кто отважился бы лишать пражскую полицию ее лучших работников или хотя бы просто ослаблять ее энергию в самое ответственное время, когда надо было предотвращать революцию, душить в зародыше любую деятельность неблагонадежных элементов, разоблачать государственную измену, вылавливать шпионов, дезертиров, предупреждать диверсии на железнодорожных мостах и покушения на членов высочайшего дома… Да кто же охватит разом все опасности, все бремя ответственности?

Инспектор Цак ринулся в работу, как цирковой борец. Одиночные камеры наполнялись арестантами, которых поставлял он, а его методы допроса имели прежний успех. Пан надворный советник, правда, не отвечал еще на его приветствия, а шеф государственной полиции, обер-комиссар Скршиванек, — который, кстати, еще не вернул те восемь сотен, — был холодно-официален. Но когда Цак в десятый раз явился к нему с рапортами своих сыщиков, присовокупив к ним собственные новые советы, которые уже столько раз оказывались неоценимыми, обер-комиссар в упор поглядел на него и произнес отечески-строгим тоном.

— Вы знаете, Цак, в службе — единственное ваше спасение.

Инспектор Цак погладил свой огромный ус и не сказал ни слова. Но это движение снова было полно самоуверенности. Все было забыто, Цак опять оказался на коне. И он, засучив рукава, взялся за дело.

По вечерам, переодевшись в штатское, он заходил в трактиры, подсаживался к посетителям, спорившим о войне, и заводил разговор.

— Да бросьте вы, разве это протянется долго? Австрия про. . . . . войну айн-цвай[30], а старый мерзавец чертовски погорит…

Старый мерзавец — это был государь император. И когда посетители трактира искоса поглядывали на Цака, не зная, доверять ему или нет, он добавлял:

— А вы знаете, что русские уже под Остравой? Мой зять работает в канцелярии наместника, там уже получили это известие и совсем обалдели. — И он весело смеялся: — Ей-ей, хотите верьте, хотите нет…

Но эта вечерняя охота была просто личным развлечением инспектора Цака, своего рода спортивной разрядкой после дневных трудов, ибо его тщеславие и его задачи шли гораздо дальше. Дело о русских листовках, призывавших к государственной измене{52}, состряпал он, заговор югославских студентов в Праге{53} выдумал он, аферу простеевской гимназии разоблачил он, он раскрыл организацию остравских заговорщиков, он отправил на казнь редактора Кнотека{54}, он нашел нити к делу о швейцарской пуговице{55}, не вошедший в историю материал Венского процесса{56} был делом рук Цака. Усердие его не знало устали, находчивость — предела. Это было его время. Разоблачать, раскрывать! И если не хватало прямых доказательств, он умел их организовывать. В письме и чтении он был, правда, не силен, как и во времена своей службы в армии, но стоило последовать его совету — например, вписать в конфискованную записную книжку цифру, имя, адрес, вставить в протокол невинную фразу, и доказательство вины становилось неопровержимым — преступника можно было хоть сейчас отправлять на виселицу. Это ему, Цаку, пришла в голову гениальная мысль размножить в типографии «Богемия» русскую листовку и разбросать ее в тысячах экземпляров, чтобы заполучить бесспорное доказательство антигосударственных заговоров. Тюрьмы и лагери для интернированных были набиты до отказа. Великие люди проявляют себя только в великие времена!