Изменить стиль страницы

ЧАЙ ВДВОЕМ

Я открываю глаза, и все расплывается, исчезает — и виадук над путями, покрытыми снегом, и человек в заплатанном кожушке, в форменной железнодорожной фуражке, надвинутой на лоб, и опять виадук, и ветер, и сверток у меня под мышкой.

Вьюга утихла. Кусок жести, сорванный ветром с крыши, после короткого привала на ветке акации очутился посреди двора. Единоборствуя с ветром, он упорно не сдавался, не хотел покидать наш дом, и на нем остались боевые шрамы. Он походил то ли на смешную посольскую шляпу, то ли на скорбный корабль, потерпевший крушение. Когда-то он был частью вывески. Эту жесть украл извозчик и продал нам. На желтом потускневшем фоне еще видны были три огромные синие буквы. Все, что осталось от вывески «Книжный магазин».

— Жесть хорошая, прочная, — похвалил кровельщик, когда осенью мы с ним вместе чинили крышу. — Книготорговцев, говорят, расстреляли, два брата их было. Не знаю, что за книги они продавали, — продолжал он. — Не за это, наверное. Кому теперь книги нужны, когда такие времена…

Стелется густой, мелкий снег, запорашивает кусок жести. Через час должен прийти доктор Хаш, он обязательно споткнется тут. Доктор Хаш почти не видит, такой он близорукий. И очки ему не помогают, хотя стекла в них толстенные, пальца в два. Очки у него постоянно съезжают на кончик носа, глаза за стеклами совсем малюсенькие, как горошины. На днях я провожал его в больницу, и, когда мы шли через площадь, он вообразил, что с ним кто-то здоровается, снял шляпу и поклонился. А это проехал извозчик, лошадь мотала головой. Услышав конский топот, доктор Хаш простодушно заметил:

— Кажется, этот господин, которому я поклонился, был лошадью…

Я накидываю пальто и бегу убрать с дороги жесть. Я заранее знаю, что будет, когда придет доктор Хаш. Он споткнется, а потом начнет смеяться над своей близорукостью. Я считал, что слишком дорогой ценой достается это хорошее настроение. Огорчаться я уже перестал, меня уже многое не огорчает, а возмущает. Так меня возмущало отношение доктора Хаша к собственной слепоте. Ведь он уже год почти слепой. Он рассказывал чуть ли не с гордостью, как ему проверяли зрение. Его попросили назвать одну из букв на таблице, а он вместо ответа спросил: «А где таблица?»

Такие шуточки доктора меня раздражают и возмущают. Мой дядя Траян, мамин брат, в начале сорок второго года вернулся с фронта совершенно слепым и душевнобольным. Весь день он сидел у печки в кресле и повторял одно и то же: «Два и два будет четыре и в Фокшани и на Бермудских островах. Вот в чем сила! Это фантастично, господа! Фантастично!» До фронта он преподавал математику в индустриальном училище. Через месяц после возвращения он покончил жизнь самоубийством.

Я старался, чтобы наши встречи с доктором Хашем происходили без мамы. Она не выносила его шуток. Были и другие причины, почему мы виделись у нас в доме с глазу на глаз. Доктор Хаш и по этому поводу шутил: «Говорим между четырех глаз — два зорких и два агитационных».

Я хватаю жесть и волоку на задворки. На акации сидят три вороны, они нахохлились, жмутся друг к другу. Грохот жести не испугал их. Война, бомбежки приучили ворон ни на что не реагировать.

Помню, перед рождеством мой товарищ Пауль поймал ворону. Она хотела вырвать у него из рук кусок хлеба и попалась. Он принес ее в школу и выпустил на волю на уроке священника. Ворона выпорхнула из ранца и уселась на раму портрета Антонеску. Потом наклонила голову и стала клювом долбить стекло. Ученики смеялись, а священник Леонида страшно разгневался. Он открыл классный журнал, намереваясь «очернить» Пауля. Когда он обмакнул перо в чернила, ворона вздумала передислоцироваться и, пролетая над кафедрой, сбросила священнику «письмецо» прямо на классный журнал. «Это перст божий, батюшка, вы совершаете грех против меня!»— сказал Пауль, встав с места. Священник громовым голосом рявкнул: «Вон отсюда, сатана!» И тут свершилось чудо небесное: ворона таки испугалась и вылетела в открытое окно. На его уроках окна в нашем классе были открыты настежь даже в самые сильные морозы, потому что церковь, где служил священник Леонида, не отапливалась, и он боялся резкой смены «климата».

Я возвращаюсь домой. Холодище. Утром чуть-чуть топили, «чтобы пахло теплом», но печка у нас никудышная, быстро остывает. Учебник географии лежит на столе нераскрытый. Завтра будет письменная, но я учить не буду. Откровенно говоря, у меня нет охоты учиться. Дядина смерть спасла меня от переэкзаменовки по латыни и греческому. Я сам видел, как учитель, скосив глаза на траурную повязку у меня на рукаве, передумал и исправил четверку и тройку на две пятерки. Ни стыда, ни чувства неловкости я не испытывал тогда. Полагалось бы оскорбиться этой подачкой, но я ничего такого не чувствовал. Даже удивительно. Я начисто забыл про этот случай и только вот сегодня вспомнил. Потому-то и надо бы хоть немножко подготовиться к письменной, но у меня на уме совсем иное.

Слышу стук в дверь, стук не условный, а обычный. Знаю, что это не доктор Хаш, и мне не хочется открывать дверь. Видимо, пришла соседка что-нибудь попросить или вернуть долг. Пусть стучит, пока ей не надоест. Стук. Опять стук.

Иду открывать. Иду нерешительно, сам не знаю, что со мной сделалось. У двери Пауль.

— Ты спал?

— Нет.

— Я уже четверть часа стучу.

— Что тебе нужно?

— Не держи меня здесь. Я тебе скажу.

Он вошел, сбросил на стул в прихожей свою «курташку» — так он обычно называл свое пальтишко, которое носил еще в четвертом классе. Он даже не стряхнул снег. Шапку он вообще не снимал. У него обморожены уши, он и на уроках, с разрешения директора, сидел в шапке. Только во время молитвы снимал ее, прикрывая уши ладонями.

— Ты что, уроки учишь? — спросил он.

— Нет.

— А чем ты занимался?

— Ты давай рассказывай!

— Ждешь кого-нибудь?

— Жду.

— Не жди, не придет.

— Позже придет.

— Никогда уже не придет.

— Ладно, давай говори, что ты хотел мне сказать.

— Вот это самое. Он не придет.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю.

— Ничего ты не знаешь.

— Я про доктора Хаша говорю.

— Я вовсе и не его жду.

— Его. Я тоже его ждал.

— Ты?!

— Я ему тебя и рекомендовал.

— Ты?!

— Когда ты грипповал, я дал ему твой адрес. Конечно, не только поэтому.

— С тех пор он стал бывать у нас.

— Больше уже не придет. Наверное, никогда.

— Почему?

— Ты отнес медикаменты?

— Да.

— Рассказывай все по порядку.

— Вечером, ровно в семь я был на виадуке. Подошел железнодорожник и спросил, не видел ли я мальчика с санками. «Да, видел, — сказал я. — Санки с дровами». — «Точно, с дровами», — подтвердил он. Я ему отдал сверток с медикаментами.

— Там не медикаменты были.

— Что ты споришь? Мне доктор сказал, что это медикаменты для больных в лагере.

— Это он только так сказал.

— А что там было?

— Танк.

— Иди к черту!

— Ничего не было.

— Как это ничего?

— Пустые флаконы.

— Врешь!

— Нет, не вру. Это тебя проверяли. На первых порах дали такое задание. Важно было узнать, как ты с ним справишься, а что переправишь — это уже не важно.

— Ну, и как я справился?

— Сориентировался.

— Так и доктор считает?

— Доктор не придет. Я тебе сказал, что он не придет больше.

— Почему? Ты же говоришь, что я сориентировался.

— Два часа тому назад его забрали.

— Арестовали?

— Да. Потому я и пришел.

— А что я должен сделать?

— Ничего. А что бы ты хотел сделать?

— Не знаю. Вот я и спрашиваю тебя.

— Спрашивать буду я. Хочу послушать, что ты станешь отвечать в случае, если…

— Никаких «если». Что бы там ни было, я ничего не знаю, никакого доктора Хаша не знаю.

— Нет, знаешь. Он тебя лечил от гриппа.

— Только и всего. После я его уже не видел больше.

— Нет, видел. Он приходил к тебе.

— Один раз. Он забыл у нас шприц, за ним и приходил.

— Врешь!

— Я прекрасно помню. Только один раз. Взять свой шприц.

— Врешь, мерзавец!

— Нет, господин полицейский! Один-единственный раз. Говорю вам, он забыл тут свой шприц.

— Погоди, все нам скажешь, мы тебя заставим!

— А мне нечего говорить. Я сказал: он был только раз. И потом еще приходил один раз.

— Взять шприц?

— Точно, господин полицейский, взять шприц.

— Я тебе покажу «шприц»! Врун, негодяй, мерзавец!

Пауль с кулаками двинулся на меня, и я опять закричал:

— Только один раз был. Взять шприц! Один раз!

Пауль разжал кулаки, погладил меня по голове озябшими руками, прижал меня к груди, и я услышал, как у него стучит сердце.

— Ты уж меня прости! — сказал он.

— Ну что ты, Пауль!

— Прости меня!

— Брось ты! Я не ребенок. Пускай хоть что со мной делают, не скажу! Чай будешь пить?

— Буду.