Колобок
На станциях кондуктор вынимает из железных ящиков остывшие кирпичи и кладет на их место горячие. В вагоне холодно. Декабрь начался лютыми морозами.
Афанасьев ставит на горячий ящик застывшие ноги. Он сидит на диванчике в зимнем пальто, держит в руках (не снимая перчаток) газету. Но читать не удается. Сидящий напротив молодой чиновник ведомства народного просвещения говорит, не умолкая, от самой Москвы. Политические события в России, действия и распоряжения правительства волнуют его необыкновенно, он подробно обсуждает их, громко размышляет, спорит сам с собой, доказывает что-то вымышленным противникам и то и дело вопросами пытается вовлечь Афанасьева в разговор.
— …Но реформа не может не изменить общественных отношений; вы со мной не согласны, милостивый государь?
— Я лицо архивное, в современных вопросах плохо разбираюсь, — вежливо улыбается Афанасьев. — Моя стихия — пыль времен.
— И все-таки… — опять принимается за свое назойливый сосед.
Афанасьев украдкой достает из кармана часы: неужели так и проговорит до самого Питера, все двадцать два часа без передышки?..
Быстро темнеет. Кондуктор приносит фонарик со свечой и прицепляет к ручке дивана.
— Разрешите? — Сосед-чиновник прикуривает от свечи сигару.
— Спокойной ночи, милостивый государь, — отзывается Афанасьев, плотней запахивает пальто и, закрыв глаза, откидывает голову на спинку дивана.
Сосед тотчас замолкает. Афанасьев слышит его обиженное сопение. Через несколько минут оно переходит в спокойный и сладкий храп,
Афанасьеву не спится. Надо собраться с мыслями перед завтрашним днем: все припомнить и, что возможно, рассчитать наперед.
Итак…
Месяцев восемь назад, ранней весною нынешнего 1862 года кто-то (Афанасьев старательно вычеркивает из памяти имена) сказал ему, что в Москву приехал человек от Герцена и хочет его, Афанасьева, видеть. Человек был не простой, звали его Василий Иванович Кельсиев. Афанасьев знал, что Кельсиев весьма близко связан с Герценом, постоянно встречается с ним в Лондоне. Знал также, что правительство охотится за Кельсиевым, считая его одним из главных «агентов» Герцена и Огарева — «лондонских пропагандистов», как их именовали. Кельсиев прибыл в Россию тайно, с паспортом «турецкого подданного Яни»: разыгрывать «турка» или кого другого для Кельсиева нетрудно — он свободно говорит на четырнадцати языках.
Афанасьев назначил турецкому подданному Яни свидание у себя дома. Беседовали о лондонских изданиях, о пересылке материалов для «Полярной звезды» и «Колокола», беседовали о положении дел в России. Кельсиев расспрашивал про раскольников — людей, которые стояли за старую, «чистую» веру и выступали против казенной церкви. Он полагал, что раскольники могут стать силой в революции. Афанасьев в раскольничью революцию не верил, но некоторые секретные документы о раскольниках хранились у него в архиве.
Встретились еще раз-другой и расстались. Вскоре Виктор Иванович Касаткин (Афанасьев даже в мыслях тут же поправился: «кто-то») сообщил ему, что Кельсиев благополучно исчез из пределов Российского государства.
Летом в Петербурге арестовали Чернышевского, сподвижника его Николая Серно-Соловьевича, нескольких знакомых Афанасьева, а также известных ему людей. Прошел слух, что властями был задержан служащий петербургского торгового дома «Фрум, Грегори и К°» некто Павел Александрович Ветошников, который возвращался из Лондона, где был в командировке, и вез, между прочим, письма от Герцена, Огарева и других «преступных лиц». В письмах было названо немало имен. Афанасьеву шепнули, что тайный приезд Кельсиева в Россию стал известен правительству.
Афанасьев на всякий случай сжег кое-какие бумаги, припрятал дневник, убрал с книжных полок лондонское издание «Народных русских легенд» и стал ждать. Прошел месяц, два — Афанасьев успокоился. Вроде бы пронесло.
В конце сентября вдруг допросили московского купца Шибаева и отставного офицера Петровского; Афанасьев знал про них, что были связаны с Кельсиевым. Он встревожился. Но опять прошел месяц, два — тихо. И Афанасьев окончательно поверил, что пронесло.
Он не знал тогда, что имя его уже внесено в изящную записную книжечку генерал-майора Дренякина, известного жестокими усмирениями крестьянских бунтов и теперь присланного из столицы в Москву с приказом выловить всех, кто так или иначе связан с «лондонскими пропагандистами». Афанасьев не ведал, конечно, и о том, что Дренякин не производит арестов, чтобы избежать шума, чтобы никого не «спугнуть», но уже доложил в Петербург, что все подготовил и может арестовать подозрительных «тонко и хорошо».
К Афанасьеву пришли неожиданно в конце ноября. Показали предписание о проведении обыска. Быстро заглянули в платяной шкаф, нехотя порылись в сундуке со старыми вещами. В кабинете задержались. Доставали по одной книге с полки, перелистывали, трясли — не спрятано ли что между страницами. Специальный жандармский офицер сидел у стела в афанасьевском кресле, внимательно читал бумаги. Котофей Иваныч, уже наполовину седой от старости, неслышно ступая, вошел в кабинет, удивленно огляделся, потянулся лениво и прыгнул, по привычке должно быть, на колени сидевшему за столом офицеру. Жандарм вздрогнул от неожиданности, вскочил, зло сбросил на пол Котофея да еще ногою пнул. Перевел дух, взглянул сердито на неподвижно сидевшего в углу Афанасьева и пробормотал: «Прошу прощенья». И снова зарылся в бумаги. Часа в три ночи (словно кто-то шепнул им одновременно) вдруг спохватились, застегнули шинели, откозыряли и тотчас исчезли.
Наутро сторож-инвалид помогал Афанасьеву приводить библиотеку в порядок.
— Ваш благородь, а Котофей-то пропал. Обыскались — нигде нету. Не к добру это, ваш благородь, когда кошка из дому уходит.
«Кошке хорошо, — думает Афанасьев. — Не понравилось — и ушла. А вот человек — попробуй уйди! Человек под надзором. Чтобы проехать по железной дороге из Москвы в Петербург, мало взять билет, надо еще паспорт сдать обер-кондуктору».
Он снова прикидывает, о чем его могут спросить завтра, готовит ответы. Вспоминает первый допрос — у Дренякина. С Кельсиевым незнаком, в глаза не видел (в Москве встречались один на один, а если и знал кто, так доказать не сумеет). С Касаткиным (Виктор Иванович счел за благо вовремя скрыться за границу) редактировали вместе журнал «Библиографические запуски», занимались литературой — не политикой. Путешествуя по Европе, он, Афанасьев, действительно посетил Лондон, однако Герцена не видел, — интересовался лишь достопримечательностями британской столицы. Каким образом «Народные русские легенды» оказались изданы в Лондоне, понятия не имеет: кстати, появились они там до того, как сам он отправился путешествовать…
Стоять на своем: незнаком, не встречался, не знаю…
Афанасьев вдруг вспоминает, как давным-давно, в гимназии, хотели его высечь, а он не дался. И не высекли.
Он вспоминает: недовольные замечания министра Уварова, печатные доносы Булгарина, гнев митрополита Филарета, тайные посылки Герцену — все пока обходилось…
Громко стучат колеса, вагон потряхивает.
За окном ни зги не видать: безлунная ночь, метель.
Хорошо бы соснуть хоть часок — для свежести мысли.
Засыпая, Афанасьев успевает подумать, что все обойдется.
В лад бойкому колесному перестуку в памяти его мечется веселая песенка:
Я от де-душ-ки у-шел,
И от ба-буш-ки у-шел…
…Афанасьев просыпается, когда поезд, сбавив ход, медленно ползет вдоль перрона.
Столица Российской империи, город Санкт-Петербург.
В вагон на ходу прыгает обер-кондуктор, открывает висящую через плечо кожаную сумку с ярко начищенными медными защелками, пряжками, со множеством карманов и карманчиков, — начинает выдавать паспорта,
Смягчая вчерашнюю резкость, Афанасьев широко улыбается соседу:
— Доброе утре, сударь!..
— Доброе утро, доброе утро, — радостно отвечает чиновник ведомства народного просвещения. — Не угодно ли, милостивый государь, сигарку натощак?
— Благодарю вас. Однако сейчас вылезать, а на улицах в пределах государства Российского курить, как известно, строжайше запрещено.
Поезд сильно дергает напоследок и останавливается.
Афанасьев откланивается попутчику и спускается из своего ярко-желтого вагона второго класса на перрон.
Мороз отпустил. Снег скрипит под ногами. Над перроном стоит веселый, громкий хруст. Свежий воздух бодрит. Афанасьев легко идет по перрону — мимо голубых вагонов первого класса, мимо паровоза с высокой трубой, — выходит на площадь.
Во времена Петра Великого где-то здесь, вблизи нынешнего вокзала, был «зверовой двор»; когда персидский шах подарил Петру слона, животному сшили огромные кожаные сапоги, в них слон прошел пешком от Астрахани до Петербурга. Афанасьев читал об этом где-то. Он бодро шагает по Невскому, как всегда не оглядываясь по сторонам и словно всматриваясь во что-то стоящее далеко впереди.
У входа на мост — будка, раскрашенная белыми и черными полосами с красной каймой. Возле нее стоит будочник в серой шинели и высоком, как паровозная труба, кивере.
Секретарь особой следственной комиссии, внимательно оглядев конец пера (чтобы, упаси бог, кляксы не получилось), старательно выводит на чистом листе:
«1862 года декабря 9 дня. Допрос вызванному из Москвы надзорному советнику Афанасьеву…»
Стол, покрытый зеленым сукном, портрет государя в рост.
«Какая тоска, — думает Афанасьев. — Стоит посетить хотя бы одно присутственное место, и знаешь наизусть, что будет во всех остальных».
Появляется председатель комиссии князь Александр Федорович Голицын, доверенный человек царя.