Лисичка-сестричка и волк
Первый выпуск «Народных русских сказок» появился на свет в конце 1855 года.
1855 год начинался надеждами.
В феврале почил в бозе самодержец всероссийский Николай Первый (прошел слух, будто не своей смертью почил — отравился).
«Ну поздравляю, поздравляю, поздравляю, — в радостном порыве пишет Герцен к своему близкому другу. —
Мы пьяны,
Мы сошли с ума,
Мы молоды стали».
В другом письме, посланном в те же дни, он объясняет: «Какие дороги открываются перед нами… Во всяком случае, старое здание теперь должно рухнуть… И новые люди, и продвижение революции, несмотря ни на что».
И еще в одном письме: «Конец этого кошмара заставил меня помолодеть, я преисполнен надежд».
В Петербурге заседала «печальная комиссия», составляла огромный (полтораста пунктов со множеством подпунктов) документ — подробнейшее описание порядка похорон усопшего императора. С газетных страниц лились слезные потоки соболезнований. А люди на улицах, пряча улыбку, шепотом поздравляли друг друга. «Точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать», — вспоминает современник.
По вечерам Афанасьев навещает знакомых, слышит восторженные речи, исполненные великих надежд, слышит зажигательные проекты, способные поразить самое живое воображение. Дни он просиживает в своем архиве, разбирает старинные бумаги: указы, манифесты, грамоты. Испокон веков так: казалось, явится новый Властелин, и с ним вся жизнь повернет на новую дорогу. Но властелины сменяют один другого, а все остается по-прежнему. Господа, не знающие труда, живут в довольстве; мужик, раб и кормилец, сам голодный и босый, тащится в поле за деревянной сохою.
Афанасьев переписал в дневник запрещенное стихотворение Некрасова «Забытая деревня»: крестьяне, разоренные и обездоленные, ждут барина — «Вот приедет барин, барин нас рассудит». Годы проходят, жизнь в деревне все хуже, а «барина все нету… барин все не едет!»
Наконец однажды середи дороги
Шестернею цугом показались дроги:
На дрогах высоких гроб стоит дубовый,
А в гробу-то барин; а за гробом — новый.
Старого отпели, новый слезы вытер,
Сел в свою карету — и уехал в Питер.
Правительственный чиновник докладывал министру народного просвещения, что некоторые читатели видят в этом стихотворении тайный намек на Россию.
Торжественно плывет по столичным проспектам «печальная колесница», перед которой несут, согласно установленному порядку, сорок четыре ордена и девять корон Николая. Новый государь (надежда!), прикладывая надушенный платок к глазам, следует за гробом. Россия взволнованно напряжена в ожидании благостных перемен.
Архивный чиновник, ученый и литератор Александр Афанасьев пишет из Москвы к приятелю в Казань: «Рассказов ходит довольно, но они все выеденного яйца не стоят! Враки едут на Ераках pi враками погоняют. По-моему, надо подождать, и таки порядочно подождать, чтоб увидеть, что и как будет, не питая ни обольстительных надежд, ни преждевременных разочарований. Я далек от тех слишком наивных увлечений, которые завладели многими из наших знакомых, не умеренных в своих восклицаниях…»
«Подождем дела», — уговаривает знакомых Афанасьев.
В архив прислали с нарочным из Петербурга важный циркуляр; государю императору благо угодно было утвердить новую форму — мундиры заменили однобортными полукафтанами, вместо шитья на карманных клапанах предписали иметь кант, белый галстук в будни носить запретили, приказали надевать черный; кроме того, ввели двубортные сюртуки на шесть пуговиц с отложным черным бархатным воротником и суконными обшлагами одного цвета с сюртуком; при сюртуке полагалась фуражка с красным суконным околышем. Скоро, вдогонку, пришел новый — специальный циркуляр: государю императору благо угодно было высочайше повелеть красные суконные околыши на фуражках заменить черными бархатными.
Афанасьев, примеряя у зеркала новую форму, шутит невесело: «Ну вот, кажется, дождались и дела».
Но Россия ждет не новых воротников, не бархатных околышей. И шесть лишних пуговиц на сюртуке ничего не меняют.
Приехал из Крыма, с театра войны, Сережа Боткин, уже не мальчик — молодой врач, рассказывает, как под пулями и бомбами стоят насмерть матросы и солдаты и как титулованные командиры, бездарные и самовлюбленные, проигрывают сражения. Рассказывает о недостатке оружия, о плохих дорогах, о воровстве, проевшем, как ржавчина, и гигантские армейские склады, и маленький солдатский котелок.
— Вся Россия щиплет корпию, а перевязывают ею англичан. — Боткин старается говорить спокойно, но выдают дрожащие губы. — Интенданты продают корпию неприятелю. Мы нашим солдатам прикладываем солому к ранам, снимаем повязки с умерших и снова употребляем в дело. Сотни мерзавцев считают казенную и общественную собственность именинным пирогом — каждый норовит урвать кусок побольше.
Приехал из Киева знакомый профессор Павлов, рассказывает, что тамошний генерал-губернатор устраивает балы, на которые приглашают бедных. Сперва неимущих показывают гостям как есть, в рубище и лохмотьях, потом отправляют в другую комнату, где они взамен рванья надевают ношеные фраки и платья, пожертвованные местной знатью; переодетыми их снова приводят в залу и заставляют благодарить господ за добро.
— Обносками господам не отделаться, — говорит Афанасьев. — Мне пишут из Воронежа: крестьяне бунтуют, губернатор водит войска в атаку на безоружные деревни. Я слыхал, будто покойный Николай, умирая, признавался наследнику, что сдает ему команду не в добром порядке. Думаю, без отмены крепостного состояния новому государю доброго порядка в команде не навести…
Весной 1856 года новый государь, Александр Второй, выступая перед московскими дворянами, намекнул: рано или поздно освобождать крестьян придется — «Гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу».
В августе того же года в Москве состоялась коронация нового государя. Чиновник Московского архива министерства иностранных дел коллежский асессор Афанасьев получил приказ явиться в Кремлевский дворец для несения службы при царской фамилии. В Кремле по случаю коронации шли бесконечные балы и приемы.
Дородный вельможа с густым золотым шитьем на парадном мундире приказал Афанасьеву идти следом и повел его в празднично сиявшую Андреевскую залу. Афанасьева назначили дежурить при императорских регалиях во время представления аристократических дам государю и государыне.
Императорская чета стояла у ступеней трона, по сторонам в ярких одеждах расположились герольды и церемониймейстеры; тут же бесшумно и почтительно скользили приближенные ко двору особы с озабоченными, деловыми лицами.
Архивный чиновник Афанасьев, никому здесь не известный, стоял в отдалении, где было приказано! — нес службу. В течение четырехчасовой церемонии его никто не заметил, для влиятельных лиц он был не лицом — принадлежностью, нужной, но не замечаемой, словно колонна, перила лестницы, ваза, корзина с цветами.
Архивный чиновник с длинным носом четыре часа стоял, где было приказано, и цепким взглядом схватывал все, что происходило в зале.
Он видел красивые, ничего не выражающие глаза императора и усыпанное бриллиантами, сверкающее, серебряного цвета платье императрицы. Он видел льющийся мимо трона поток светских дам — юных и старых, прекрасных и уродливых, косых, беззубых, жирных, тощих, горбатых; и все были одеты с великолепием и роскошью — в бархат, в атлас, в тончайшие кружева, которые нежно шевелились, подобно морской пене; драгоценные камни слепили глаза зелеными и красными лучиками, удивительные цветы (где только растут такие?) наполняли залу тягучим, пряным ароматом.
Тем, кто проплыл в этот день мимо трона, мимо императора с безучастными глазами, мимо сверкавшей императрицы, которая успевала каждой из проходивших дам сказать с улыбкой несколько слов, — тем, кого видал в этот день Афанасьев, принадлежала, должно быть, половина российских крестьян. Тысячи, десятки тысяч душ. Сколько деревень продала эта гордая черноволосая красавица княгиня, чтобы оплатить многотысячную алмазную брошь, изготовленную лучшими ювелирами?.. Сколько мастериц ослепло в темной избе над коклюшками, чтобы прикрыть кружевами дряблое, желтое тело кособокой старухи графини?.. Сколько народу полегло в землю от непосильного труда, чтобы удовлетворить прихоти известной своей капризной расточительностью толстухи министерши?..
«Они работают, а вы их труд ядите…» В голове у Афанасьева вертится строка из притчи российского пиита Александра Сумарокова.
Придворные у трона вдруг заскользили живее и озабоченнее; церемониймейстеры быстро двинулись к дверям, приостанавливая и поворачивая обратно атласно-бархатный поток, — государыня устала. Царская чета прошла рядом с Афанасьевым; государь безразлично смотрел прямо перед собой. Граф Адлерберг, министр двора, грубо распекал кого-то из должностных лиц. Лакеи скатывали красные ковровые дорожки, протирали перила, уносили корзины с увядшими в духоте цветами.
Афанасьев вышел из дворца. На город опускались сумерки, но после ярко освещенной залы улицы показались Афанасьеву совсем темными. На улицах гулял народ. Зажгли иллюминацию: из плошек с горящим маслом выложены были царские вензеля — «А II». Ветер задувал огонь в плошках. Два дня лил дождь, яства, привезенные для угощения народа, испортились. Толпе раздавали подмокшее печенье, квелые, побитые яблоки.
Пожилая женщина в темной праздничной шали — небогатая чиновница, может быть нянька, — протягивает Афанасьеву мятый, липкий бисквит, подгнившее яблочко.