С Кавелиным они начали спорить, едва Афанасьев вышел на свой путь. Да и выходил он на свой путь как бы споря с Кавелиным. Учитель предлагал Афанасьеву заняться историей русского законодательства; Афанасьев выбрал изучение древнего быта, языка, народного творчества. Кавелин обнаружил в первых статьях Афанасьева «фантастические» толкования, предупредил полушутя:

— Я ведь стану ругаться!

Афанасьев обнаружил в замечаниях учителя немало «упрощений» и ответил:

— Я и сам зубаст!

Москва Герцена

В 1812 году Герцен вернулся из новгородской ссылки.

Дом в Новгороде стоял на берегу, седой Волхов неторопливо проплывал под окнами.

По праздникам мимо окон весело летели шумные большие лодки — гуляли бурлаки: стучали в бубны, выкрикивали бойкие прибаутки.

Ночью, когда всходила луна, темный Волхов словно замирал, сверкая. На другом берегу мужик печально тянул бесконечную песню. Лодки, в темноте почти не различимые, плыли медленно. Видно было, как они разваливают надвое черные, сверкающие пласты воды. Герцен слышал по ночам размеренный плеск весел; ему казалось, он слышит движение времени.

Время в Новгороде тянулось невыносимо долго. Целый мир бродил в Герцене, в нем бушевали силы, которые некуда было приложить. Ему нужны были трибуна, собрание, споры, борьба, нужны были люди.

Он примчался в Москву — к друзьям и противникам.

Время завертелось каретным колесом.

В понедельник встречались у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у Елагиной. Встречались у Василия Боткина на Маросейке, у Аксаковых на Смоленском рынке, у Хомяковых на Собачьей площадке, на даче у артиста Щепкина, близ Химок.

Это были дома, где ценили умный разговор, поединок мыслей, точное слово.

Сходились вместе люди, которые хотели предугадать судьбу страны, пытались указать путь народу.

Плыл по гостиной табачный дым, густо плыли слова.

Произнесение слов — тоже дело; в спорах отстаивались мысли, потом они ложились в статьи, которые тысячам читателей помогали понять мир, выбрать дорогу.

Герцен тогда с уважением говорил о «праздных» людях, взваливших на плечи огромное бремя — служить связью в обществе, разобщенном и скованном.

Но двигателями общества скоро станут те, кого называли разночинцами, — разного чина люди: выходцы из мелкого чиновничества, духовенства, мещан и крестьян, — не дворяне. Все меньше общественно важных вопросов будет решаться в светской гостиной. Все меньше проку и пользы будет от праздных людей. Разночинец перейдет в другую комнату: он дело делает не в гостиной, а в рабочем кабинете. Слова в гостиных вовсе превратятся в дым. Разночинец Афанасьев лет через пять после окончания университета уже станет упрекать Грановского и Чаадаева: как мало сделали эти талантливейшие люди, как мало исследовали, написали, издали. Афанасьев взглянет на их жизнь глазами нового времени и несправедливо позабудет, чем были для русского общества речи Грановского, само присутствие Чаадаева. Афанасьев будет «делать пропаганду» за письменным столом.

После новгородской ссылки Герцен провел в Москве четыре с половиной года — до отъезда за границу.

Студент Афанасьев живет тоже в Москве, в одном городе с Герценом.

Около Герцена, как и в юные годы, собирался кружок друзей; Герцен называл этот кружок — «наши». Годы спустя он вспоминал: «Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде…» Однако «наши» были разные люди; придет пора, Герцен поймет, что он и его друзья по-разному видят будущую Россию, разные дороги ведут их в будущее. До конца пойдет с Герценом один Огарев.

Но пока они вместе: Герцен, Грановский, врач и поэт-переводчик Николай Христофорович Кетчер, критик Василий Петрович Боткин, актер Михаил Семенович Щепкин, журналист и редактор «Московских ведомостей» Евгений Федорович Корш.

Афанасьев, возможно, видел Герцена; скорей всего, видел — в университете, в театре. Герцен встречался с профессорами, у которых Афанасьев учился. Через несколько лет в письме к другу Афанасьев назовет Герцена «наш приятель».

В студенческие годы складываются понемногу знакомства Афанасьева. Он разборчив в товарищах и почти со всеми, кого выбрал в молодости, проживет всю жизнь.

Сохранились шутливые стихи, написанные через год после окончания Афанасьевым университета. Стихи нам очень дороги: они помогают увидеть Афанасьева за дружеским столом. В них изображен обед в семье Станкевичей. Это люди, близкие Грановскому, знакомые с Герценом, со Щепкиным они в родстве. Автор стихов — сестра Николая Станкевича, рано умершего литератора и философа; в его кружке встречались Герцен, Огарев, Бакунин, Белинский. Незадолго перед описанным в стихах событием Станкевичи перебрались в Москву из Воронежа, где дружили с братом Афанасьева — Иваном Николаевичем, офицером.

Боткин, Грачевский и Соничка рядом сидели; от них же

Свет изливался великий, и ночи светило затмилось;

Щепкин отец одиноко светил на другой половине…

Были тут Корш и Фролов, переведший Гумбольдтов космос,

Корш выпускал с расстановкой едкое меткое слово.

Дамы сияли улыбкой, с одной из них спор остроумный

Кетчер нелепый завел, и все тому спору смеялись.

Был и другой стол накрыт, и за ним заседали в сторонке

Юноши: Петр остроумный, да Барсовых двое, да с ними

Друга далекого нашего брат Александр Афанасьев,

Носом к орлам подходящий и голубю сердцем подобный…

Нам недосуг говорить обо всех, кто сидел за столом; важно, что собрались дружески пообедать люди, которые были прежде вокруг Герцена. «Старшие» на трапезе — это герценовские «наши»: Боткин, Грановский, Щепкин, Кэтчер, Корш… Правда, упомянут еще Фролов, географ и философ; про него Огарев писал — «один из самых близких мне по духу и по душе».

Афанасьев как бы наследует московских товарищей Герцена. Кружок Герцена — «наши» — становится кругом Афанасьева. Но Афанасьев тоже поймет, что «наши» — люди разные, он выберет свою дорогу.

В серьезной борьбе, которую вел в Москве Герцен, студент Афанасьев прямо еще не участвует. Но он чувствует, что живет в герценовское время. Это не значит просто «одновременно с Герценом»: можно жить одновременно, однако не чувствовать себя человеком времени Герцена.

В то время всюду говорили о народе, его прошлом, настоящем и будущем.

Правительство, казенные писатели и казенные профессора годами вбивали в голову людям, что Россия, как Земля на трех китах, держится на самодержавии, православии и народности.

Профессор Московского университета Степан Петрович Шевырев произносил нараспев пышные фразы: сильно гневаясь, обличал «гниение» Европы, дух революций и страсть к переменам, ей свойственные. Твердил: России с богом данным государем, с верей православной жить по-своему, иной быт нейдет к русскому уму и русскому сердцу.

Афанасьев записал в дневник ходивший среди студентов стишок про Шевырева:

Преподаватель христианский,

Он в вере тверд, он духом чист,

Не злой философ он германский,

Не беззаконный коммунист,

И скромно он, по убежденью,

Себя считает выше всех,

И тягостен его смиренью

Один лишь ближнего успех.

Шевырев завидовал успеху Грановского и — в противовес ему — объявил свой курс лекций. Он очень старался, читал так возвышенно, что иногда казалось, будто говорит стихами; министр народного просвещения Уваров, «изобретатель» «истинно русских начал» — самодержавия, православия, народности, — был доволен, а публика оставалась холодна.

Невозможно было поверить, что судьба русского народа на веки вечные — власть царя над жизнью, власть попа над мыслью, крепостное рабство.

Но об этом говорили не только Шевырев и его друзья, благонамеренные профессора, об этом сказал Гоголь, а всякое его слово звучало громко. В 1847 году вышла в свет книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями».

Когда Герцен вернулся в Москву из Новгорода, шли споры о «Мертвых душах»; «Выбранные места» появились в книжных лавках в те самые дни, когда Герцен собирался за границу. Гоголь встретил Герцена в Москве «Мертвыми душами», проводил «Выбранными местами».

Про «Выбранные места» Герцен говорил: дух этой книги совершенно противоположен прежним творениям Гоголя.

Гоголь писал в «Выбранных местах» о любовной связи русского народа с царями, о несокрушимой истине, которую несет православная церковь, о божественной необходимости крепостного права.

Шевырев, понятно, радовался: наконец-то автор «Ревизора» и «Мертвых душ» поднялся до «высшей точки».

Гоголю отвечал Белинский своим известным письмом: «Передо мной была ваша книга…я читал ее и перечитывал сто раз и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу».

Письмо Белинского разошлось во множестве списков. Напечатать его в России удалось только четверть века спустя. Прежде это сделал Герцен за границей, в своем альманахе «Полярная звезда».

Но в «Современнике» появилась урезанная и искалеченная цензурой статья Белинского о «Выбранных местах», в ней критику все же удалось сказать и о «падении» Гоголя («…горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею дорогою, он ринется в чуждый ему путь!»), и о том, что противники таланта писателя «раненько» торжествуют победу — «Именно теперь-то еще более, чем прежде, будут расходиться и читаться прежние сочинения Гоголя…».

Герцен вспоминал: статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге; пять раз на дню хаживали студенты в кофейные спрашивать, получен ли новый журнал. «Тяжелый номер рвали из рук в руки. — «Есть Белинского статья?» — «Есть», — и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами… и трех-четырех верований, уважений как не бывало».