Изменить стиль страницы

32

В своем ящичке в канцелярии он нашел письмо, одно-единственное. Оно было от Тавладской и пришло из Камеруна. Всего несколько слов новогоднего поздравления. И подпись: «Ваша Катя».

Ваша Катя… Как приятно, что где-то в далеком Камеруне вспомнила о нем. Должно быть, волнуется: как тут дела в Дагосе? А в последние недели в Дагосе все тихо, даже забастовки прекратились. Может, ничего и не будет? Ложная тревога?

С утра в посольство доставляли пачки новогодних поздравительных телеграмм, которые прибывали с Родины.

Антонов не получил ни одной.

Дел было полно, в каждое он в этот день вкладывал бо́льшую, чем нужно, энергию, словно хотел работой, у которой никогда не видно конца, еще продлить этот последний день уходящего года.

Но вечер все-таки наступил. А потом наступила заурядная посольская новогодняя ночь. И вместе с ней одиночество.

Все было так, как в прошлом, как в позапрошлом году, как десять лет назад. Короткое поздравление посла, записанный на пленку бой кремлевских курантов, которые вдруг зазвенели под пальмами посольского сада как щемящее воспоминание о чем-то далеком и невозвратном.

За длинным общим столом Антонов сел поближе к краю, чтобы незаметно исчезнуть, когда станет невмоготу.

Ермек устроился на другом конце стола, где заранее занял для Антонова место рядом с собой, но тот этой любезностью не воспользовался. После первых тостов Ермек с бокалом шампанского пробрался к Антонову. Присел рядом на свободный стул:

— Хочу с вами, Андрей Владимирович, чокнуться! — сказал, протягивая бокал. — Чтоб новый год у вас… был… счастливым. Он должен, должен быть счастливым! Вы заслуживаете этого! Вы такой…

Ермек волновался, подыскивая слова, и Антонов подумал, что Ермек понимает все, искренне сочувствует, и это сочувствие младшего и подчиненного сейчас вовсе не радовало, а больно задевало, ставя Антонова в положение жалкое и унизительное. Лучше бы Ермек не лез со своими излияниями!

Репродукторы на столбах разносили по площадке, где шло застолье, новогоднюю музыку. Это посольский киномеханик Коля крутил на радиоле пластинки. Пластинки были подобраны соответствующие торжеству, чтоб Родина вспоминалась, — пели Зыкина, Сличенко, Магомаев…

Ямщик, не гони лошадей!

Мне некуда больше спешить…

— Люблю эту песню, — вздохнул Ермек, пребывавший в лирическом настроении. — Хорошая песня!

— Вот уж удивил! — усмехнулся Антонов. — Тебе, сыну степей, джигиту, как раз гнать лошадей надобно. А в песне наоборот — не гони! Что-то ты, Ермек, стал за границей раскисать.

Ермек не принял шутки, упрямо и серьезно сдвинув жесткие брови, повторил:

— Хорошая песня! В ней что-то есть от нашей степной печали. А я хочу в порт махнуть, Андрей Владимирович, на «Арктику». Рябинкин едет туда морячков поздравлять, я бы с ним. А? Не возражаете? И переночую у них. Надоело мне здесь, Андрей Владимирович! У морячков все по-другому.

— Твое дело, Ермек. Езжай!

— А вы… вы, Андрей Владимирович, может быть, тоже? Вы же один. А там…

— Нет, Ермек!

Потом, как обычно, был концерт самодеятельности. Кто-то пел, кто-то читал стихи, и даже собственного сочинения, осоловелые дети, которым в эту новогоднюю ночь разрешили лечь спать попозже, изобразили вокруг малютинской елки новогодний хоровод. Неулыбчивая дочка Демушкина тоскливым голосом спела:

Из простого ручейка

Начинается река,

Ну а дружба начинается с улыбки…

Гвоздем программы оказался Потеряйкин, который показывал фокусы. И надо же, в своей артистической работе оперировал… апельсинами! Десяток плодов клал в мешок, что-то над ним колдовал, пугающе выкатывал глаза, изображая волшебника, потом хватал мешок, свирепо его комкал волосатыми ухватистыми руками и, наконец, вытряхивал, демонстрируя почтеннейшей публике: пуст мешок, апельсины таинственно исчезли. Сидящие впереди дети разевали рты от изумления. Только семилетний Вова, сын Потеряйкина, хихикал в ладошку — он-то знал тайны отцовских фокусов.

После концерта должны быть танцы, а потом показ нового, только что полученного из Москвы кинофильма.

Антонов бесцельно бродил по саду, мельтешили вокруг чьи-то улыбки, искрились в темноте глаза, бил в уши неестественно громкий смех… Антонову казалось, что многие, оборачиваясь, смотрят ему вслед и шушукаются. Еще бы! Накануне новогоднего праздника жена вдруг упорхнула в Москву, Повздорили, должно быть, и серьезно! По пустякам отсюда не уезжают, не ближний свет, билет немалых денег стоит. Каждое новое лицо, которое встречалось Антонову, вызывало у него неприязнь. До чего же все здесь ему надоели! Зря не поехал с Ермеком.

Обрадовался он лишь Лене Артюхиной, когда издали увидел в саду эту долговязую милую девушку.

— Здравствуйте, Лена! Рад вас видеть! Как дела студенческие?

Даже в полумраке сада можно было различить, как на бледных Лениных щеках вдруг проступили красные пятна. Артюхина отвела глаза.

— Вы чем-то расстроены, Лена?

— Да… расстроена, — выдавила девушка.

— Чем же?

— Вами!

— Мной?!

— Вами! — повторила она, голос ее окреп и звучал сурово. — И вы отлично знаете почему.

Она порывисто повернулась и с поникшими плечами пошла прочь. Антонов обескураженно смотрел ей вслед. А ведь он действительно знает, почему Лена Артюхина недовольна им. В тот день в университете он поступил по-свински — обещал не выдавать ее Личкину и тут же выдал. Видите ли, не смог тогда обуздать собственное настроение и праведный гнев против Личкина. И предал доверившуюся ему душу. А теперь этот тип, наверное, исподтишка травит девчонку.

Он направился к воротам. Надо уходить, пока еще кому-нибудь не испортил настроения. Но судьба сегодня как будто насмехалась над ним. Щекастая физиономия Потеряйкина, вдруг выплывшая из проколотой блеском новогодних огней полутьмы сада, вызвала у Антонова прилив неприязни. Потеряйкин был в отличном настроении, нес на лице счастливую ухмылку, довольный собой, празднично раскованный, слегка хмельной.

— Что я вижу! Настоящие маги гуляют по саду! — Антонов заставил себя улыбнуться.

Потеряйкин довольно хохотнул, охотно принимая комплимент.

— А ловко ты, Потеряйкин, расправлялся с апельсинами! Просто чудо! Вдруг на глазах у всех апельсины пропали, словно в воздухе растворились. Неужели совсем? И ни одного не осталось?

Губы шофера растянулись еще шире:

— Да что ты, Андрей Владимирович, это же просто фокус. Как говорят, ловкость рук. Апельсины в мешке оставались.

— Это хорошо, что апельсины сохранились. Хорошо! Может быть, хотя бы по случаю Нового года угостишь сына волшебным фруктом. А то апельсины для него и впрямь волшебные!

И, повернувшись, пошел прочь, уловив в последнее мгновение, как вытянулось лицо Потеряйкина.

Разыскал машину в длинном ряду разномастных автомобилей, выстроившихся вдоль ограды посольского сада. Влез в кабину, сунул ключ в замок зажигания, но не повернул, а откинулся на спинку сиденья. На душе было пакостно и сыро. Ничего себе праздничная новогодняя ночь! Получил заслуженную моральную пощечину от девицы, сам обхамил человека, испортил настроение прежде всего самому себе, ему, наверняка и его жене, тихой, молчаливой женщине с испуганными глазами, а назавтра и ни в чем не повинному мальчонке. — Потеряйкин наверняка проведет семейное дознание и, конечно, всыплет сыну. И Аревшатяна подвел: выдал врачебную тайну.

Все скверно, хуже не придумаешь.

Куда ему деваться сейчас? К своему праздничному столу приглашали Аревшатяны. Несколько дней назад Гурген где-то приобрел редкую нигерийскую маску колдуна, уплатив за нее огромные деньги, она теперь будет лучшей в его коллекции — хотел похвастаться. А коллекция у Аревшатяна удивительная. Чуть ли не половину зарплаты вложил в нее Гурген. Есть вещи старинные, даже прошлых веков. Надумал Аревшатян, вернувшись в Ереван, подарить свое собрание родному городу. «А нигерийская маска в музее будет на самом видном месте, — говорил Гурген. — Я знаю, такой маски даже в дагосском музее нет. Так что приходи, пока не запрятал». Через две недели Аревшатяны собираются отбывать домой и уже начали паковаться. Многолетняя командировка Гургена подошла к концу. Как же тошно будет без них!

Нет, сейчас даже к Аревшатянам ехать не хотелось!

Завел мотор и направил машину во мрак ночных улиц. По краям дорог шпалерами, как солдаты, стояли старые рослые деревья, будто охраняли тишину и безлюдность ночного города. В конце улицы их ветви, опутавшие небо, вдруг разом отсеклись, как обрубленные, и в лобовом стекле повисли яркие южные созвездия, такие крупные и тяжелые, что казалось, вот-вот сорвутся из поднебесных круч и сверкающим градом осыплются на стекло и кузов машины. Чужой город, чужие звезды… Где-то там, среди этих звезд, дрожит крохотный, но все же живой светлячок кораблика, который однажды долго полз по темному стеклу окна гостиничного номера в Ратауле, уходя навсегда в звездную темень океана, пока сам не стал звездой.

Перешагнув порог своего дома, Антонов света в холле не включил. Походил в полумраке от одной стены к другой, потом опустился в кресло. На журнальном столике в отсвете уличного фонаря мелькнула голубым этикетка знакомой кассеты. Он сунул кассету в магнитофон, нажал клавишу.

В холле зазвучал Григ.

В первое утро нового года он спал долго, а когда проснулся, тут же позвонил в посольство. Дежурил Битов.

— Нет, Андрей Владимирович, новых телеграмм не поступало, — сказал он. — Вы не волнуйтесь, я вам сразу позвоню.

Антонову показалось, что в голосе дежурного коменданта прозвучало сочувствие. Вот дожил: каждый встречный и поперечный жалеет, как убогонького.

Вместо завтрака он выпил бутылку яблочного сока, натянул шорты, сунул ноги в шлепанцы и поехал к океану. Никто ничего не дарил ему к Новому году. Он сделает себе подарок сам — берег океана. Он знал, что это его последнее новогоднее утро в Африке, последний его африканский год, и скоро нужно будет с этой землей расстаться навсегда. А она ему нравится, и расставаться с ней жаль. Особенно с океаном, который, чуть не поглотив Антонова в одно памятное утро, вовсе не напугал, не отвратил, наоборот, вызвал к себе еще большее уважение.