Изменить стиль страницы

5

Ольга встретила Камова так, будто заранее ждала его. Ужин приготовила отменный. Подала даже жареную картошку с луком, а это здесь самый изысканный деликатес. Ольга была оживленной, предупредительной, настоящей хлебосольной хозяйкой и с первых минут знакомства очаровала Камова.

— Вы такая милая и такая своя, что мне кажется, будто знакомы мы давным-давно, — признался он ей.

После ужина, сославшись на головную боль, Ольга простилась и ушла к себе в спальню на второй этаж.

Они еще долго разговаривали о разном, разговор уже как будто начал иссякать, когда Камов неожиданно заметил:

— У вас, Андрей Владимирович, очаровательная жена. Мне кажется, она заслуживает лучшего отношения.

— О чем вы, Алексей Илларионович?

— Да так…

— И все же? Что-нибудь показалось?

— Да. И думаю, что не ошибся. Уж извините!

Антонов нахмурился. Попытка гостя вторгнуться в сугубо личное насторожила его. И как это Камов умудрился что-то почувствовать? Ольга в этот вечер была сама любезность, гость ей нравился, она старалась понравиться ему тоже. Даже по отношению к мужу была необычно ласкова: «Андрюша», «дорогой». И все же совсем посторонний человек вдруг разглядел в их семье неладное. Растущее отчуждение скрыть уже трудно. Оно проявляется в каких-то неведомых мелочах, может быть, в выражении лица, в голосе, даже в жестах. И за всем этим не вызов, не раздражение, а только грусть, сознание неизбежности.

Но это их личное дело. Антонову вовсе не хотелось распахивать душу перед малознакомым человеком и обсуждать с ним семейные дела.

Камов взял из вазочки апельсин, задумчиво повертел его в руке, положил обратно и вдруг заговорил очень серьезно таким тоном, будто продолжал уже начатый разговор:

— …И все-таки перед женщиной мы всегда в долгу. Я вот вспомнил сейчас прочитанное у Толстого: «В жизни есть одно несомненное счастье — жить для другого…»

Он откинулся на спинку кресла, посмотрел в потолок, как бы уходя в свои потаенные мысли. На его виске пульсировала маленькая голубая жилка.

— …А жить для другого — это значит кого-то любить. Конечно, хорошо быть любимым, но еще лучше любить… Как оказала Цветаева: «Люблю, и больше ничего!»

Это могло звучать как назидание, как пышная и не очень уместная сейчас сентенция, подкрепленная классическими цитатами, но, приглядываясь к Камову, Антонов все больше чувствовал, что тот говорит вовсе не с ним — с самим собой, что в этот вечерний час такое у него настроение, и Антонов знает, почему оно такое. Сегодня в посольстве у него на глазах лет на десять помолодел человек, когда ощутил в руках долгожданный конверт. А письмо, наверное, от той женщины, что на фотографии, выпавшей из паспорта. Спросить, что ли? И Антонов спросил.

В ответ Камов светло улыбнулся.

— От нее, от Тошки.

— От Тошки?

Камов рассмеялся:

— Она Антонина. А я зову ее Тошкой.

— Жена?

Камов снял очки, повертел в руках, смахнул ногтем со стекла пылинку.

— По паспорту чужая жена. По сердцу давно моя.

Сказано было так, что Антонов понял: разговор на эту тему окончен и возвращаться к нему не стоит.

Даже сквозь монотонный шум кондиционера, который, кажется, давит и глушит все другие звуки бытия, Антонов услышал возбужденные голоса, доносившиеся с улицы.

Он взглянул на будильник, стоящий на тумбочке: пять минут седьмого. Солнце только что взошло. Черт бы их подрал, разгалделись! Но ничего не поделаешь, Африка криклива и голосиста.

Он долго лежал с открытыми глазами, глядя в потолок и лениво, без интереса прислушиваясь к происходящему на улице. Что-то там стряслось. За время жизни в Африке Антонов стал кое-что постигать в законах существования этого мира. Конечно, что-то стряслось! Правда, это может быть самая пустяковина: в собачьей сваре оторвали какому-нибудь местному Тобику хвост или женщина, которая несла на голове в корзине буханок тридцать хлеба, вдруг оступилась, поклажа оказалась в канаве, и сейчас вся улица вытаскивает буханки, обтирает каждую о собственные штаны и юбки и передает незадачливой торговке, демонстрируя тем самым свойственное асибийцам чувство товарищества и взаимопомощи.

На соседней кровати посапывала Ольга. В этот час ее сон самый отрешенный, никакими криками не разбудить. Поначалу, когда они только приехали сюда, Ольга вставала в шесть вместе с мужем, делала зарядку, готовила завтрак, по вечерам заставляла везти ее на пляж — окунуться. Сейчас все это забыто.

Внизу в холле спит Камов. Своеобразный человек. Характер сильный, это ясно, и в то же время угадывается в нем какая-то детская наивность, незащищенность, что ли. Должно быть, снится ему большеглазая, с печально опущенными уголками губ Тошка, наверняка такая же странная, как он сам. Вчера, слушая Камова, Антонов вдруг поймал себя на мысли, что он ему в чем-то завидует. В чем? Наверное, в том, что он откровенно счастлив, несмотря на какие-то сложности в отношениях с любимой женщиной. «Люблю, и больше ничего!» Ему бы, Антонову, такое!

Галдеж на улице становился все громче.

Спустившись в холл, он дернул за шнур, занавески мягко, с легким шумом раздвинулись, и просторный квадрат окна театрально вспыхнул всеми красками яркого африканского утра. Глянцевитые листья карликовой пальмы, растущей у окна, мешали рассмотреть, что происходит в саду.

Антонов вышел из дома, и первое, что ему бросилось в глаза, — лицо Асибе. Такие лица бывают у тех, кто, добившись нелегкого успеха, встает на пьедестал спортивного почета: гордое величие победы и выплескивающееся солнечными брызгами из глаз необозримое счастье. Асибе стоял недалеко от ворот на дорожке, а около него толпились незнакомые люди — женщины, несколько подростков, старик из соседнего дома. И все смотрели под ноги Асибе со страхом и почтением.

Антонов подошел, тоже взглянул на асфальт дорожки и вздрогнул: у ног сторожа лежала змея. Это был крупный экземпляр черной африканской кобры, почти в два метра длиной и толщиной в руку. Ее треугольная, будто расплющенная, голова мирно лежала на асфальте, и янтарные бусинки глаз поблескивали — казалось, кобра жива и только прилегла ненадолго отдохнуть.

— Откуда она, Асибе? — изумился Антонов.

— Я убил, мосье!

— Где?

— Около дома, мосье, недалеко от ваших дверей…

Рано утром Асибе пошел к сараю за шлангом — полить цветы — и вдруг увидел: ползет мимо дома чудовище. Кобра! Да еще плюющаяся! Дело нешуточное. Хорошо, что в двух шагах торчал из земли кол, на котором крепился садовый вьюнок. Змея успела доползти почти до ворот. И представьте себе, совсем не торопилась, будто была уверена, что на нее, королеву африканских змей, никто не отважится поднять руку. А он, Асибе, не испугался. Он поднял на кобру руку.

Собравшиеся у ворот ахали и вскрикивали в ужасе, когда Асибе в подробностях, наверное, не в первый раз, рассказывал об отважной схватке со змеей, о том, как бил ее колом, как отворачивал лицо и загораживал его ладонью, чтобы уберечься от яда, ведь кобра, защищаясь, норовит плюнуть прямо в глаза нападающему.

Ну и ну! Вот тебе и тихий, неприметный Асибе! Человек вроде бы существует где-то на задворках жизни. Никого у него нет, старый холостяк. И вся его жизнь связана вот с этим домом, где он служит ночным сторожем и садовником, со сторожкой при вилле, где он живет в компании с шелудивым добрым псом Бобби, который разделяет ночные бдения сторожа. Должно быть, главным творением жизни Асибе был английский газон, который простирался перед фронтоном виллы от стены здания до ограды, размером в два волейбольных поля. Ступаешь на это зеленое совершенство — и кажется, будто под ногами мягкий, изумрудного цвета палас, ласкающий подошвы, зовущий к покою, мудрой неторопливости, душевной тишине.

Газон был предметом особой гордости Асибе. Со всего богатого квартала Акеда, где расположена вилла, и даже из других кварталов садовники, сторожа, слуги и уборщики приходили смотреть на газон Асибе, снимали обувь и с осторожной почтительностью — как бы не повредить — прохаживались по нему, словно по дорогому старинному паркету в барской усадьбе.

Из года в год каждодневно, даже в праздники и в воскресенья, творил Асибе свое чудо — поливал, удобрял, подстригал, а натрудившись, часто подолгу стоял возле газона в неподвижности и смотрел на него мягкими ласкающими глазами, как мать смотрит на ребенка.

При этой вилле Асибе давно, служил ее прежним арендаторам — англичанам, потом шведскому коммерсанту, потом Чибову, начальнику Антонова, который уехал в Москву на леченье, теперь вот служит Антонову. Согласно контракту об аренде зарплату Асибе платил хозяин виллы, местный предприниматель, торговец пальмовым маслом. Зарплата была пустяковая, как и у всех ночных сторожей в этом богатом квартале вилл и особняков, и Антонов по собственному почину добавлял Асибе из своих денег.

Деньги эти сторож принимал неизменно с благодарностью, протягивая за ними руки, сложенные лодочкой, будто подставляя их под струю живительной влаги у придорожного фонтанчика, священной для каждого африканца. При этом кланялся и, получив деньги, пятился к двери задом, словно только что был у султанского трона.

Антонов пытался отучить сторожа от этих холопских привычек, демонстративно при других здоровался с ним за руку, в разговоре неизменно подчеркивал равенство, но переделать Асибе уже было невозможно.

Должно быть, во всей округе не найти столь надежной и дисциплинированной охраны, как Асибе. Антонову казалось, что сторож на территории дома присутствует круглосуточно. Когда его ни окликнешь, Асибе неизменно тут как тут. Лишь в воскресенье, свой свободный день, Асибе отправлялся в церковь. И непременно переодевался к важному для него выходу в свет. Повседневный наряд Асибе прост — вылинявшая на солнце солдатская рубашка-безрукавка цвета хаки да такого же цвета заношенные, слишком свободные для его тощего зада солдатские шорты. Но каждое воскресное утро с территории виллы уходил другой, неузнаваемый Асибе: темная широкополая соломенная шляпа, белая, хорошо отглаженная рубашка, туго схваченная на воротнике узеньким старомодным черным галстуком, черные же брюки, глухие, туго зашнурованные черные ботинки на толстой резиновой подошве. В руках Асибе держал черную коленкоровую папку, никто не понимал, зачем она ему нужна. Его всегда кроткие, озабоченные немудреными делами глаза вдруг становились строгими, согнутый садовнической работой позвоночник выпрямлялся, и Асибе становился похожим на благочестивого пастора.