7
Предсказания радио и шофера Толи хоть и с опозданием, но сбылись — к вечеру над полями и перелесками, над селом и детским домом разразилась гроза. Разорвав небо на клочья, полыхнула синяя молния, басом пророкотал гром. На оглохшую землю упали первые капли дождя. Запахло озоном, пылью и зеленью.
Таня бродила в это время по саду одна. Девчонкам она сказала по секрету, что уходит на свидание со скрипачом. Светка будто бы поверила, а Галька, вредина, фыркнула и уткнулась в книжку.
Ее ухажер, шофер Толька, повез куда-то председателя колхоза, и она скучала. Перед тем, как ехать, Толька забежал к Гальке, пошептался с ней и исчез, оставив после себя длинный папиросный окурок. «Мороженого обещал привезти», — похвасталась потом Галька, гордо оглядывая подруг. Таня ей не поверила: какое мороженое в такую жару, оно же растает! И будет сладкое молоко… Мороженого, однако, захотелось зверски. В последний раз, вспомнила она, мороженое пришлось им отведать второго мая — к празднику всех трудящихся шефы прислали несколько коробок из райцентра. Каждому воспитаннику досталось по половине брикета. Ах, какое же оно было вкусное…
И, вспомнив тот восхитительный вкус, Таня сорвала с ветки и надкусила зеленое маленькое яблочко. Во рту сразу стало невыносимо кисло, свело десны, и немедленно захотелось пить. На яблочке отпечатались следы зубов. Таня посмотрела на них, глотая слюну, и сердито зашвырнула яблоко подальше.
Дождь, капавший сначала неохотно, вдруг хлынул сплошным потоком — хлынул и зашумел. Тане показалось, что отворились невидимые небесные шлюзы. Сразу стало холодно и темно. От редкой листвы яблонь нельзя было ждать спасения, да Таня и не искала его. Она быстро промокла — насквозь, до нитки. Холодные струи дождя текли за шиворот и по лицу, подол платья отяжелел и прилип к ногам. Повязка на колене безнадежно промокла, и на ней выступило большое бурое пятно — йод.
Продрогшая Таня обняла сизый ствол яблони и не то закричала, состязаясь с державным рокотом грома, не то запела — так ей было хорошо, мокрой и одинокой:
Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница,
Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой.
Все труднее дышать, в небе облачный вал…
— Эй, кто там?! — прокричал сторож.
Потом он появился сам. Он пробирался по саду, отстраняя мокрые ветви рукою. Брезентовый балахон, доходивший ему до пят, издали казался жестяным. Сторож остановился рядом с Таней и спросил:
— Мокнешь? Поругалась с кем, а? Кобылица…
Он был ростом с мальчика, не выше. Его водянистый глаз смотрел на Таню с неопределенной, дрожащей добротой. Глазница второго была наполнена чем-то жидким; похоже было, что туда влили сырое яйцо.
— Пошли ко мне, — не дождавшись ответа, предложил сторож. — Обсохнешь!.. — И он, не спрашивая Таниного согласия, пошел вперед.
Таня послушно двинулась за ним следом.
В тесной и сумрачной сторожке было душно, и сторож оставил ее дверь приоткрытой. Слушать бахвальство дождя, находясь под крышей, оказалось куда приятней, чем мокнуть под открытыми, разверзшимися небесами. Таня села на табуретку, тут же прилипнув к ней, и осторожно размотала мокрый бинт. Вчерашняя ссадина уже покрылась шоколадной коркой. Таня поддела ее ногтем и попробовала сковырнуть.
— Дожжь какой, а ты песни играешь, — сказал сторож, снимая гремящий балахон и за порог стряхивая с него воду. — Я закусить собрался, слышу — голос! Думал, Толька шастает, повадился, гармольщик, сюда ходить, медом ему тут мажут… Решил позвать, пускай обсохнет, а там ты. О-хох-хо! — вздохнул он и, подойдя к старинному темному шкафчику, висевшему на стене, открыл резную дверцу.
«Venena — Ядъ», — было написано на ней, но яда в шкафчике давно уж не было. Впрочем, был — в темной полулитровой бутылке, заткнутой пробкой, сложенной из клочка газеты. Дед покосился на Таню, хмыкнул и налил себе в кружку. А шкафчик с грозной надписью на дверце запер на крючок. Резкий сивушный запах заполонил сторожку.
— А знаешь, кто я? — спросил сторож, заглянул в кружку, помаргивая зрячим глазом, примерился и выпил.
— Сторож, наверное! Старик… Не знаю, — дернув озябшим плечиком, ответила Таня. — А кто?
Дождь все лил, все буйствовал, все шумел. Окно, единственное в сторожке, запотело. Потянуло написать что-нибудь на матовом стекле пальцем.
— Откуда тебе знать! — Сторож поставил опорожненную кружку на стол и рукавом вытер губы. — Молодая… — Потом похвастался: — Никто этого знать не может!
— А кто? — не оборачиваясь, скорей из вежливости, чем из любопытства, спросила Таня.
— Я?.. Я коней люблю, — гордо заявил дед.
Таня оживилась:
— И я. Нет, честное слово! А правда они, если сверху глянуть, на скрипки похожи?
— Этого я не знаю, — медленно ответил сторож. Его нижняя, влажная губа чуть оттопырилась. «Яд» начал действовать. — Не знаю, а люблю! — Сторож стукнул кулаком себя по колену. — Разве теперь кони пошли? Так, горе! У меня, положим, один был, а у соседа моего, у Степана Акимыча, — пять. Жеребец какой был — зверь! Донских кровей. На всю волость… — И сторож умолк, погрузившись в воспоминания.
Таня провела ладонью по мокрым, спутавшимся волосам. «Утром не расчешешь», — весело подумала она, и глаза ее, несмотря на сумрак, царивший в сторожке, наткнулись на частый гребень. Он лежал на узком подоконничке, рядом с пластмассовой чернильницей-непроливайкой и пузырьком каких-то лекарств, и казалось, будто он слеплен из мыла.
Дед еще отсутствовал — вспоминал коней, своего и соседних. Потом он потянулся к миске, накрытой книгой. Книга оказалась учебником — старой «Родной речью» для третьего класса. Дед снял ее, подержал в задумчивости на весу и отложил в сторону. В миске была порубленная лапшой редька, обильно политая подсолнечным — «постным» — маслом. От ее запаха желудок Тани сжали болезненные спазмы.
— Поешь, не гребуй, — сказал дед и пододвинул к ней темную беззубую вилку с деревянным черенком. — Старый я, кобылица, стал, старый, как вдовая попадья! А тебя я помню, — погрозил он Тане скрюченным пальцем. — По-омню! Ты сказки сказываешь. А ну!
Хлеба в сторожке не было. Ни кусочка. Проглотив несколько ломтиков редьки, Таня отложила вилку и начала:
— В тридевятом царстве, в тридевятом государстве жил да был старый Ребусник…
— Ага! Как я вроде, — с удовлетворением кивнул дед. Табуретка под ним заскрипела. Его уже развезло. Он повторил, смакуя: — Старый-престарый…
Таня взмахнула рукой, недовольная тем, что ее перебили.
— Да. Старый-престарый. И была у Ребусника красавица дочь, звали ее Шарада. И должно было ей исполниться шестнадцать лет, а в том царстве-государстве…
Сказки рождались у Тани как-то сами по себе, непроизвольно, без видимых усилий. Она сама с удивлением прислушивалась к своим словам, к интонациям плавно текущей речи. «Если бы ты так на уроках отвечала», — послушав ее как-то, сказала воспитательница Людмила Александровна и ушла, не дожидаясь конца истории, чем смертельно обидела самолюбивую Таню. А малыши Таню любили. По вечерам они ходили за ней гурьбой, требовали: «Таня-а, сказку!» — и Таня уступала. В эти минуты ей очень нравилось смотреть на замурзанные ребячьи личики, увлеченные ее фантазиями.
Когда закончился печальный рассказ о судьбе шестнадцатилетней красавицы Шарады — Таня и сама толком не знала, почему назвала ее так, — дождь уже стих, иссяк. Острые запахи мокрой листвы и земли, дразня обоняние, вползали в приоткрытую дверь сторожки.
— Я пойду? — помолчав, тихо спросила Таня. — Искать будут! День кончился, спать пора, а меня нет. И ужин пропустила! Людочка и так ко мне придирается…
— Дни — как воробьи, — отозвался дед, тряхнув отяжелевшей головою. — Чирикнул — и глаза закрывает! Оглянешься — вроде и не жил, а сроки подошли, вот они…
Таня остановилась у порога.
— Здесь, где мы сейчас, раньше помещица жила, да? — с надеждой спросила она, представив себе этакую печальную даму в длинном черном платье со шлейфом, которая красиво закручинилась среди дрожащего сияния свечей, лампад и хрусталя.
Дед махнул рукой:
— Нет. Купец. Большой гильдии! Заводчик. Сахарными заводами по всей губернии владал. Свеклой-то мы и тогда ничего, богаты были! Может, раньше когда…
Нет, не Анна Снегина. Купец. Ни свечей, ни хрусталя, ни черного рояля. Разочарованная Таня выскользнула за дверь. В зябком и неверном свете лампочки, висевшей над боковой дверью главного корпуса, дрожал сырой воздух. Уже пели комары. Правда, робко. Из-за рваных, обессилевших туч выглядывало спокойное, черное небо.