Изменить стиль страницы

12

…— Нам дали квартиру в Кузьминках, — сказал Семен. — Квартира хорошая, в новом доме, лифт туда и обратно, так что Степану Федоровичу удобно, только Але далеко от работы…

— Она кем работает?

— В научно-исследовательском институте.

— А что она окончила?

— Строительный институт, — чуть горделиво произнес Семен. — Диплом с отличием.

— А как Ась… Как Таисия Михайловна?

— Она на пенсии, по-прежнему все такая же… — он поискал слово, — активная. Стала общественницей в нашем ЖЭКе. Командует всеми дворниками и лифтершами, они ее как огня боятся…

Глаза его сощурились в улыбке.

— В прошлом году задумала даже в дружинники записаться, едва мы с Алей удержали ее…

Я спросила:

— У вас дети есть?

— Сын, — ответил он. — Четыре года и один месяц.

— И сколько дней?

Он серьезно ответил:

— И восемь дней.

— Как зовут?

— Виктор. Мы замолчали.

— Больше всех Витька любит Степана Федоровича. Старик просто от него не отходит. Витька был еще совсем маленький и все никак не хотел заснуть, а старик сидит возле его кроватки, поет военные песни: «Идет война народная», «В лесу прифронтовом», «Землянку», — аж весь взмокнет, только замолчит, а Витька вдруг: «Деда, пой еще про войну!» Дед уверяет, что Витька будет полководцем, на меньшее он не согласен.

— Хотелось бы их всех увидеть, — сказала я.

— Поедем хоть сейчас.

— Сейчас? Не знаю…

— А мы тебя все помним. Все твои очерки читаем. Аля вырезает из газеты. У нас, если хочешь знать, уже целый альбом твоих вырезок. Слушай, а как это ты стала журналисткой?

— Да так как-то получилось…

— Все-таки?

— Сперва писала в заводскую многотиражку, потом мне стали иногда давать задания из «Московского большевика», а потом я ушла с завода в газету…

— Смотри-ка! — с удивлением произнес Семен. — Кто бы мог подумать? Ведь раньше ты не была выдумщицей. Помнишь, как мы рассказывали наши истории, ты ничего не умела сочинять…

— А я и теперь не сочиняю. Пишу то, что вижу.

— Ты бы о нас написала, — сказал он. — О Витьке…

— Пишу, — сказала я. — Только об этом еще никто не знает. Ты первый.

— О ком ты еще пишешь?

— О тебе, о Ростике, даже о старике Карандееве, в общем, никого не пропускаю…

— А что ты обо мне пишешь?

Я невольно усмехнулась. Когда-то Витька уверял меня, что люди делятся на детей и взрослых. Витька принадлежал к детям, это точно, но Семен… вот бы уж никогда не подумала, он был такой трезвый, уравновешенный…

— Чего ты смеешься? — спросил Семен.

— Ничего. Своим мыслям, тебя они никак не касаются.

— Если обо мне будешь писать, то так и знай: я счастливый. Мне повезло, по-моему, даже больше, чем Ростику.

— Я рада, что ты счастливый. Не каждый может так сказать о себе.

— Я могу. Она меня любит, и я ее люблю. Мы по-настоящему счастливы, по самому большому счету!

Мне показалось, он стремится убедить не только меня, а прежде всего себя.

Он взглянул на меня и словно бы понял то, о чем я подумала. Лицо его густо покраснело. Он еще не утратил давней своей особенности быстро заливаться краской.

— Нет, правда, мы то, что называется счастливая семья.

— Я же тебе и так верю…

Он сказал медленно, словно обдумывая каждое свое слово:

— Только иногда мне кажется — ей скучно со мной. Ведь она много моложе меня. А может, это мне кажется?

Я улыбнулась, хотя то, что он говорил, вовсе не было веселым.

— Может, и правда кажется?

Он помедлил немного:

— Нет, не кажется…

— Ты уверен?

— Пожалуй.

— Хватит, — сказала я. — К чему это?

Он спросил с болью, настолько очевидной, что нельзя было ей не поверить:

— А кому я еще могу сказать, как не тебе?

— Говори.

— И скажу. Я тебе все скажу, все-все.

— Давай.

Он говорил отрывисто, не глядя на меня:

— Я понимаю. У нее это все от жалости. Да, она просто пожалела меня.

Я возмутилась:

— Что ты выдумываешь? При чем здесь жалость?

Но он не слушал меня, он повторял с горькой убежденностью, которую, я знала, ничем не переломить:

— У нее все от жалости. Только от жалости…

Я ничего не ответила. Он сказал:

— Я приехал с фронта, нога… сама видишь, ну и вот, я ходил к ним, к ней и к Таисии Михайловне, подолгу сидел у них, и они постепенно привыкли ко мне. Но ведь привычка еще не любовь, верно?

— Привычка свыше нам дана, — сказала я и осеклась, мысленно обругав себя. Тоже нашла время и место показывать свою эрудицию!

Но он не обратил на мои слова никакого внимания.

— А потом как-то так получилось, что я понял — не могу без нее. Не могу — и все тут. Но я понимал также, что намного старше ее, и я боялся сказать хотя бы одно слово, я бы никогда в жизни не признался, и тут…

— Аська вмешалась? — догадалась я.

Он ненавязчиво поправил меня:

— Таисия Михайловна. Да, она как-то, когда Али не было дома, прямо так и сказала мне: «Ты об чем думаешь? Ждешь, когда ее из-под твоего носа уведут?»

— И что же?

— И тогда я сказал Але все, что хотел…

Я спросила, чтобы как-то переменить тему:

— Аля изменилась? Какая она теперь?

— Красивая, — сказал Семен. Глаза его прояснились, стали мягкими, теплыми, и я вдруг поняла, как сильно и преданно любит он ее. Неужели она не ценит такую любовь? Неужели не понимает своего счастья?

Он произнес задумчиво, словно отвечал невысказанной мной мысли:

— Она хорошая. Очень хорошая. Но, конечно, я все понимаю, ей нужен был бы другой, намного моложе…

Взглянул на меня, торопливо, словно боялся, что я перебью его, сказал:

— А вообще-то мы счастливы! Честное слово, все у нас хорошо…

— Верю, — сказала я. — А когда-нибудь ссоритесь?

— С кем? С Алей?

— Да.

— Всяко бывает. А вообще редко, все равно я не выдержу, прав или не прав, первый заговорю с ней…

— А мы с Витькой когда-то решили: никогда не ссориться, во всем уступать друг другу.

— И Витька сказал, конечно, что будет уступать первый?

— Откуда ты знаешь?

— До сих пор мне его не хватает. Иногда проснешься ночью, все спят, кругом тихо, спокойно — и вдруг словно лбом о стену. А его нет. Нет Витьки…

Я промолчала. Что я могла ответить ему? Вся моя жизнь, все последующие годы были пронизаны памятью о Витьке, я не могла, даже если бы и хотела, разминуться с памятью о нем. Даже теперь, спустя годы, я старалась проследить его жизнь на фронте, неведомую мне и оттого еще более страшную, я постоянно спрашивала себя мысленно: «А что сказал бы Витька? А как бы ему это показалось? Если бы он знал это, если бы видел…»

— Когда я стал старше, я понял, что было в нем главное, — сказал Семен.

— Что же?

— Талантливость. Он был талантлив во всем: и в любви, и в дружбе, и в отношении к людям. Знаешь, я не могу тебе объяснить, как это получается, но люди к нему тянулись так, словно к огню, когда, скажем, холодно, охота согреться и всем хочется поближе к огню…

Он чуть испуганно взглянул на меня.

— Ты не смеешься надо мной? Конечно, я не умею писать очерки…

— Я поняла все, что ты сказал…

— Люди всегда тянутся к таланту, каждому хочется погреться возле таланта, не правда ли?

— Пожалуй, ты прав.

— Его все любили. Все, кто знал его…

Я молча кивнула.

— Он получал больше всех писем. А ему никто не завидовал. Тем, кого любят, по-настоящему любят, не завидуют.

Я тоже так думала.

— Он перечитывал твои письма, — бывало, сидит над письмом, словно наизусть его учит. Я спросил его как-то, чего это он так долго изучает, а он говорит: «Как думаешь, что теперь делает наш Катющенко?»

— Не надо, — сказала я. — Сейчас не надо.

Семен порылся в кармане, вынул конверт, перевязанный тонкой бечевкой.

— Это тебе.

Я раскрыла конверт — и увидела мои письма, целую связку исписанных моим почерком листков. И еще там лежала маленькая фотография. В холодном, мерцающем свете звезд я разглядела свое лицо, сердитое лицо подростка, не любившего сниматься.

На оборотной стороне уже почти стерлись слова, написанные мною тогда:

«Жду тебя. Твой Катериненко-Катерская-Катющенко».

Я спрятала конверт в сумку.

И вдруг случилось чудо, ведь чудо всегда случается, если его ждешь… Внезапно ожили слова, что когда-то были сказаны здесь…

Они пролились, словно дождь, они перебивали друг друга и в то же время, не сливаясь, продолжали звучать в моих ушах, и я отчетливо различала среди многих других голос Витьки.

Я неслышно повторяла за ним все то, что он говорил, я ловила губами его слова, как снежинки, глотала их, не насыщаясь, а они лились на меня, возрожденные, оттаявшие, радостные, потому что им все-таки суждено было снова ожить.

Может, Семен слышал то же, что и я?

Я прижалась лицом к его щеке. Я знала, мы оба думаем об одном и том же.

О том, что надо уметь помнить. Продолжать любить и не страшиться вспоминать то, что прошло и уже не вернется.

— Поедем к тебе, — сказала я. — Вот сейчас прямо возьмем такси и поедем.

— Поедем, — сказал Семен.

Мы вышли на улицу, одновременно оглянулись. Пустырь лежал за нашей спиной, и ветер беспрепятственно, все нарастая, гулял над ящиками, досками, кучами щебня и мусора, таившими в себе молчаливые останки жизни, некогда шумной и суетливой.

И показалось — там, на том самом месте, где была наша «Трубка мира», стоит девочка, которую я хорошо знаю.

Еще издали мне увиделись ее приподнятые, острые плечи, всегда растрепанные волосы.

На какой-то миг я опять ощутила прежнюю утреннюю радость, когда, просыпаясь, я предчувствовала впереди долгий день, обещавший все сразу: яблочный запах первого снега, свежий ветер с Москвы-реки, Витькины насмешливые глаза…

Над головой девочки сияли в полную свою силу осенние крупные, светлые звезды. Они то вспыхивали, ярко переливаясь, то почти гасли. Может быть, это были те самые нейтронные звезды, чье свечение длится всего-навсего тысячу лет и ни одного дня больше…