Изменить стиль страницы

— Есть, — прервал его Полукаров. — Еще как есть! Поверьте, мне, автору, нелегко это все говорить, еще тяжелее читать то, что теперь, думается, решительно устарело и полностью меня не устраивает…

— Впервые, — сказал Иван Ермолаевич, — честное слово, впервые в моей жизни, довольно уже продолжительной, как вам известно, встречаюсь с таким вот ультраобъективным отношением к собственному творчеству!

— Пусть так, — Полукаров слегка усмехнулся. — Пусть, ну и что с того? Вот смотрите, — он вынул из портфеля рукопись, быстро перелистал ее. — Вот, скажем, старый мастер Авдеичев.

Иван Ермолаевич кивнул головой:

— Ну и что? Прекрасный образ, кстати, наш Гриб отлично справляется с ролью…

— Да уж, — иронически протянул Полукаров. — Лучше не придумаешь, впрочем, я не виню его, потому что сам виноват в первую очередь.

— Чем же вы виноваты, голуба? — вкрадчиво спросил Иван Ермолаевич, то ли он никак не желал принимать всерьез слова Полукарова, то ли, не выдавая истинных своих чувств, старался сдержать себя и потому обращался к нему с притворной ласковостью, кто же его поймет, этого человека, всю жизнь привыкшего играть?

— Я виноват в первую очередь, — повторил Полукаров. — Но теперь будто пелена с глаз упала, и я увидел всю банальность этого образа. И знаете, что я подумал? Сколько таких вот благостных, по-своему даже остроумных стариков-резонеров бродит по сценам отечественных театров, с удручающим однообразием повторяя расхожие истины, щеголяя стертыми, столько раз уже звучавшими сентенциями! Неужели вы, Иван Ермолаевич, не видите всего этого?

Иван Ермолаевич вздохнул, сказал просто:

— Ну, дальше, что еще скажете?

— Возьмите образ директора завода, сплошная риторика, не говорит человек, а все время вещает, причем до того высокопарно, просто сил нет.

— Мы ее немного пообтесали, эту рольку, — сказал Иван Ермолаевич. — Поначалу она и мне тоже, по правде говоря, показалась несколько выспренней, но мы все вместе пообтесали, пообстригли кое-где некоторые излишества, и теперь ролька совсем другая…

Иван Ермолаевич всегда говорил «ролька», раньше это как-то трогало Полукарова, а сейчас он чувствовал, это его начинает раздражать. Чтобы немного успокоиться, он вынул из пачки еще одну папиросу, закурил, глубоко затянулся. Иван Ермолаевич по-прежнему выжидательно смотрел на него.

— Ну а Юля, как она вам? — спросил Иван Ермолаевич. — Надеюсь, к Юле-то все же трудно придраться?

Это была роль, которую играла Вероника. Все в театре, в том числе и сам Иван Ермолаевич, знали, Веронике очень нравится эта роль; многие, не подозревая, что Полукарову довелось Познакомиться с Вероникой лишь после того, как он принес в театр пьесу, даже полагали, что Полукаров специально написал эту роль для Вероники.

— Тоже следует основательно переписать, — решительно произнес Полукаров. — Если поглядеть на нее новыми, теперешними глазами, можно увидеть, какой это лобовой образ, даже, я бы сказал, плакатный, психологически мало оправданный, все в нем обнаженно просто, немотивированно…

— Ну, будет, будет, — Иван Ермолаевич замахал на него обеими руками. — По-моему, самый злой критик наверняка уступил бы вам, голуба моя, ибо так громить собственную пьесу, полагаю, могут очень и очень немногие!

— Я говорю правду, — грустно сказал Полукаров. — Думаете, мне самому легко говорить так о своей пьесе?

Иван Ермолаевич молча постукивал пальцами по ручке кресла, слегка опустив глаза, как бы прислушиваясь к одному ему слышному мотиву. Потом поднял голову, глянул на Полукарова, чуть сузив глаза:

— Ладно, пойду вам навстречу. Перенесем премьеру.

— На сколько?

— Два месяца вам хватит?

— Думаю, что хватит. — ответил Полукаров.

— Так, стало быть, — деловито Проговорил Иван Ермолаевич. — Значит, сегодня же выйдет приказ об отсрочке, это первое. Прерываем репетиции, это второе. Что на третье?

— На третье? Ничего, — сказал Полукаров.

— А на третье вопрос: как вам нравится первое и второе? — Иван Ермолаевич невесело засмеялся. — Еще раз скажу: впервые встречаю такого вот автора, даю слово…

— Это вы уже говорили, я слышал.

— Я знаю, что говорил и что вы слышали, но не могу не удивляться…

Выйдя от Ивана Ермолаевича, Полукаров решил отыскать Веронику, она говорила, будет в театре, но дежурная внизу сказала, что не видела Вероники, наверное, еще не пришла.

«Подожду, — решил Полукаров. — Поговорю с нею, а потом уже двину домой».

Он понимал, ему не избегнуть серьезного, может быть, даже очень серьезного разговора с Вероникой, что ж, чем скорее поговорит с нею, тем быстрее снимет с сердца камень…

Он подождал возле подъезда и дождался, увидел: Вероника торопливо спешит в театр.

— А, это ты, — чуть задыхаясь, сказала она.

— А я ждал тебя, хотел увидеть хотя бы ненадолго…

— Как? Говорил с Ермолаичем?

Спросила, не глядя на него, словно бы ее не так уж интересует его ответ, но он кожей почувствовал, как напряглось, замерло в ожидании его слов все ее существо.

— Говорил.

— Ну и как?

Снова почти полное безразличие, чуть ли не улыбается ему, а на самом-то деле…

— Того, чего хотел, — добился!

У нее слегка дрогнули ноздри, признак неподдельного волнения, повернув к нему голову, она спросила:

— А именно?

— Премьера переносится, покамест буду работать…

— Работать, — задумчиво повторила Вероника. — Ну что ж…

Глянула на часы, ему показалось, она нарочно хотела показать ему, что ей некогда, чтобы не продолжать этот разговор, сказала:

— Ну, пока. Дома договорим…

— Хорошо, — согласился он. — Дома договорим.

В последнее время Вероника стала какой-то далекой, отчужденной.

Даже наедине с самим собой он боялся произнести слово «отчужденная», может быть, ему это просто так кажется, она устала, перетрудилась, кроме того, обижена на него, да, как бы там ни было, а обижена, ведь она уже готовилась к премьере, мечтала о ней, сколько раз говорила Полукарову о том, что волнуется, едва лишь подумает о премьере, и в то же время до того хочет поскорее дождаться…

В тот вечер, когда она вернулась из театра, у них случился разговор, не очень длинный, но значительный. Он сказал, что не хочет ни за что показать пьесу в таком виде, что намерен все, с начала до конца переписать набело, что ему перестали нравиться решительно все персонажи.

Она молча выслушала его и молчала так долго, что он не выдержал, спросил:

— Ну, что ты на это на все скажешь?

Она медленно покачала головой:

— Что скажу? А ничего.

— Ничего? Нет, правда?

— Да, — сказала она. — Правда.

— Ты сердишься, — сказал Полукаров. — Я вижу, ты сердишься на меня, но, дорогой ты мой, пойми, наконец, я хочу, чтобы спектакль получился не проходной, не обычный, среднеарифметический, а интересный, чтобы его заметили, о нем стали говорить.

Она опять не произнесла ни слова, он продолжал:

— Я хочу, чтобы у тебя роль получилась глубинной, не плоской, не однозначной, как теперь, а то теперь ты очень походишь на девушку с плаката…

— Раньше ты так не думал, — сказала Вероника.

— Не видел, — признался Полукаров. — Я был, если хочешь знать, опьянен немного…

— Чем же?

— Хотя бы тем, что меня признали, что моя пьеса понравилась, что все то, что я сочинил, вдруг окажется на сцене, под сотнями глаз…

— Я бы хотела, чтобы ты не трогал мою роль, — сказала Вероника. — Я привыкла к ней, мне она нравится в таком виде.

— Нет, — ответил Полукаров. Строгая, раньше не виденная ею складочка залегла между его бровями, отчего лицо Полукарова вдруг стало казаться старше, угрюмее. — Нет, не проси, родная, не могу!

— Никак не можешь? — переспросила Вероника.

— Да, не могу, это было бы изменой самому себе, своим принципам, своим взглядам.

Она молча, как бы рассеянно смотрела в окно, потом перевела взгляд на него, спросила:

— Скажи правду, может быть, ты хотел бы другую актрису?

— Какую другую актрису? — не понял Полукаров.

— Может быть, ты хотел бы, чтобы играла не я, а кто-то другой?

— Перестань, — оборвал он ее. — Как не совестно? Неужели тебе в голову могла прийти такая мысль?

— Могла, — ответила Вероника. И, не слушая больше того, что он говорил, вышла из комнаты.

Прошло немногим более двух месяцев. За это время Полукаров основательно поработал над пьесой и сдал ее в театр с сознанием сравнительно хорошо выполненного долга.

Иван Ермолаевич первый прочитал пьесу, рано утром позвонил ему:

— Голуба моя, да это же, если хотите, совсем другая пьеса!

— Ну, я бы не сказал, что другая, — ответил Полукаров. — Сюжет-то остался тот же!

— Это так, — согласился Иван Ермолаевич. — Что есть, то есть, но действующие лица совершенно неузнаваемы…

— Вам нравится? — напрямик спросил Полукаров.

Иван Ермолаевич помедлил, прежде чем ответить:

— Профессионально, возможно, и более отточено, все пригнано так, как следует, но первый вариант был, как бы вам сказать… — Он замялся в поисках нужного слова: — Он был более непосредственный, а потому и казался натуральнее, естественней, органичней…

— А мне нравится этот вариант куда больше, — не уступал Полукаров.

Неожиданно Иван Ермолаевич сказал миролюбиво:

— Быть по-вашему…

— Ну что ж, — сказал Полукаров. — По-моему так по-моему.

Он невольно дивился самому себе, никогда раньше он бы не мог разрешить себе разговаривать с главным режиссером театра в таком тоне. Что же произошло с ним? Почему он стал такой? Ведь тогда, до войны, когда он впервые пришел в театр, он благоговейно прислушивался к каждому слову старого режиссера, а о том, чтобы поспорить с ним, возразить ему, не согласиться, об этом не могло быть и речи, Если бы, скажем, он, Полукаров, получил за эти годы широкое признание, если бы познал шумный успех, тогда еще можно было бы понять его самоуверенность и твердость.

«Просто я стал старше, опытнее, хладнокровнее, — подумал Полукаров, подумал о самом себе отстраненно, беспристрастно, словно о ком-то постороннем. — И потом произошла некоторая переоценка ценностей, когда-то, немыслимо давно, до войны, мне казалось, поставить пьесу в театре — это предел мечтаний, счастье, самое что ни на есть, а теперь, став старше на целую войну, я вдруг осознал, что счастье в другом, в чем-то, не всегда понятном, но в другом…»