Изменить стиль страницы

«Вот именно, для королевы бесценной», — хотел было ответить старухе Полукаров, но промолчал. Ведь каждое недоброе слово, обращенное к кому-то другому, может так или иначе повредить Веронике.

Он снова сел на тахту, рядом с Вероникой, взял плед, укутал им ее ноги.

— Хорошо тебе сейчас? — спросил.

— Ничего, — ответила Вероника.

Щеки ее слегка порозовели, кругов под глазами как не было. «Немножечко пришла в себя», — подумал Полукаров.

— Мне бы хотелось, чтобы ты знала обо мне все-все, — сказал он. — Чтобы я перед тобой как лист перед травой, ни одной самой крохотной заначки, ни единого темного пятна, пусть все будет открыто и ясно как на ладони!

— Пусть, — согласилась Вероника.

— С чего бы начать? — задумчиво произнес он. — Что бы такое вспомнить?

Подумал немного.

— Знаешь, я люблю смотреть на стариков, на мужа и жену, которые прожили друг с другом вместе многие годы. Очень они трогательно выглядят, ты не находишь?

— Как-то не думала об этом, — ответила Вероника.

— А я думал, — сказал Полукаров. — Всегда, как увижу на улице пожилую пару, идут рядышком, поддерживая друг дружку, у меня, я чувствую, сердце начинает биться сильнее.

— А ты, оказывается, не лишен сентиментальности.

— Нет, это не то. Просто, как бы тебе объяснить, гляжу на стариков, вместе им, должно быть, все полтораста, за плечами, видать, большая, длинная жизнь со всеми ее ухабами, неровностями, сложностями, а ведь вот же выдержали, не сломались, не разошлись и теперь идут себе рядышком, плечом к плечу.

Вероника ничего не ответила, ей до смерти хотелось спать, голос Полукарова, негромкий, отчетливо произносивший слова, убаюкивал ее, она открывала глаза и вновь, не выдержав, закрывала, а он все говорил, говорил, казалось, не хотел или не мог остановиться.

— Совсем недавно в районе Благуши я увидел такую вот пару, идут, друг друга за пальцы держат, и знаешь, о чем я подумал? О том, каково будет тому, кто останется. Ведь в недалеком будущем им предстоит разлука, вечная и окончательная, как же будет переживать живой, тот, кто переживет своего друга…

Вероника с трудом разомкнула слипавшиеся глаза:

— И тебе захотелось написать пьесу о таких вот дружных стариках, вместе идущих к концу?

Его всегда поражала эта ее особенность мгновенно проникаться его мыслями, ощущениями, иной раз даже угадать то, что он думал. Как-то он сказал ей:

— А ведь ты колдунья!

И она согласилась неожиданно покорно:

— А что? Очень может быть.

Она угадала. Разумеется, ему хотелось написать о такой вот паре. Но не пьесу, а стихи. Пьесу он напишет, наверно, позднее, когда обдумает все ходы и сюжетные повороты, все то, что следовало обдумать и потом расставить по местам.

Но он хотел сказать не это, другое:

«Когда я глядел на стариков, я думал о тебе. Вот бы так вот, не расставаясь, прожить вместе долгий век…»

Но не сказал, постеснялся, а она, вопреки обычной своей прозорливости, тоже ничего не сказала, ни о чем не спросила, может быть, не хотела ни спрашивать, ни угадывать.

Все в жизни неожиданно, часто думал Полукаров, вдруг, разом, в один миг могут сбыться самые задушевные мечты и так же мгновенно превратиться в ничто, в прах и тлен.

Внезапно рано утром позвонил Иван Ермолаевич, сказал:

— Голуба моя, наконец-то на следующей неделе начинаем репетировать вашу пьесу.

Полукаров от неожиданности поперхнулся, спросил:

— Правда? В самом деле?

— В самом наинастоящем, — ответил Иван Ермолаевич.

Полукаров, едва положив трубку, ринулся из коридора в комнату:

— Вероничка, родная! Начинаются репетиции моей пьесы!

Вероника сидела у зеркала, вдумчиво оглядывала свое лицо, она уже собиралась в театр. Сказала, не поворачивая головы:

— А я знаю.

— Как знаешь? — не понял Полукаров. — Откуда?

— Ермолаич еще вчера объявил.

— Объявил?

— Ну да, сказал, что возобновятся репетиции, в новом году — премьера.

Полукаров долго молчал, глядя на лицо Вероники в зеркале. Потом спросил, не отводя от нее глаз:

— Почему же ты еще вчера не сказала мне?

Вспомнил: вчера, как и обычно, он встречал Веронику, и они шли вечерними улицами, говорили о чем-то малозначительном, он уже успел позабыть о чем. Пришли домой, пили чай, Вероника снова повторяла свою роль Лидии в «Бешеных деньгах».

И еще он подумал: в последнее время она все больше молчит, как бы отстраняясь от него.

Никогда раньше эта мысль не приходила ему, а если и приходила, он гнал ее от себя.

— Представь, забыла, — устало произнесла Вероника. — Это что, преступление?

Он сказал очень мягко:

— Что ты, милая, какое преступление, просто, если бы, скажем, это касалось тебя, я бы не забыл никогда, ни за что.

Она ничего не ответила ему, как не слышала, была у нее такая манера пропускать мимо ушей то, чего бы ей не хотелось услышать или на что неохота ответить. Продолжала сидеть у зеркала, опершись щекой о ладонь, слегка отвернувшись от Полукарова, как бы не желая его видеть.

Но это все были пустяки, ерунда, о которой в конечном счете следует забыть раз и навсегда. Главное — пьеса! Начинаются репетиции…

Он обнял Веронику за плечи:

— Как говорится, лед тронулся. Ты довольна?

— Да, — ответила она, глядя на него в зеркале. — А почему бы мне не быть довольной?

Он снова подумал: нет, не те слова ожидал от нее, не так она должна была говорить, не так смотреть на него. Все не так или он просто-напросто придирается к ней, благо больше не к кому придраться?

В театре, когда он, как и обычно, пришел к концу спектакля за Вероникой, ему повстречался Иван Ермолаевич. Он шел с каким-то невысоким, узкоплечим брюнетом, одетым в военную, без погон гимнастерку.

— Знакомьтесь, голуба, — пропел Иван Ермолаевич. — Это — Шахов, художник вашего спектакля.

Полукаров даже порозовел от удовольствия: Шахов был один из лучших, а может быть, даже самый лучший театральный художник. Шахов пожал ему руку, вглядываясь в его лицо темно-карими прищуренными глазами, сказал:

— У вас примечательное лицо, вас бы писать на черном фоне в белой косоворотке…

— Почему именно в белой косоворотке? — удивился Полукаров.

— Ваш стиль. Истинно русское лицо, похожи на этакого сильно повзрослевшего отрока, таких отроков любил писать Нестеров.

Шахов говорил, словно кидал, короткие, обрубленные слова, легко катились они с его губ.

Полукаров немного смутился:

— Вы со мной, как с девушкой…

— А я так со всеми, — возразил Шахов, продолжая сверлить его своими прищуренными глазами. — Значит так, решаем проблему следующим образом…

Но тут его прервал Гриб, подошел, обнял Полукарова, жарко зашелестел в самое ухо:

— Солнышко мое, как же я рад за вас! Верите, счастлив, счастлив так, словно это я и только я написал эту прекрасную пьесу!

Полукаров пробормотал что-то не очень внятное, никак не мог привыкнуть к бытовавшему в театре обычаю: беззастенчиво льстить в глаза.

Ведь он же знал, Гриб недолюбливает его, сама Вероника сказала однажды:

— Гриб тебя не переносит.

— Почему? — спросил Полукаров.

— Должно быть, завидует, он невероятно завистлив, — ответила Вероника.

Однако Полукаров прощал Грибу все за его поистине трогательное отношение к жене, старой актрисе, лет примерно на пятнадцать старше Гриба. Она за последние годы невероятно расплылась, некогда хорошенькое, задорное личико превратилось в нечто законченно круглое, луноподобное. Как-то Иван Ермолаевич сказал, искренне вздохнув:

— И что с тобой, Маруся, сталось? Сплошная луна, да и только!

С той поры ее все так и называли — Луна, даже собственный муж, и она, не обижаясь, откликалась на это прозвище, казалось бы решительно позабыв о своем имени-отчестве — Мария Эмильевна.

Гриб боготворил жену. О чем бы ни говорил, любой разговор начинал со слов: «А вот моя жена так считает…»

Все, что она считала, было для него непререкаемым, не подлежащим обсуждению.

Она уже давно не играла, только за сценой лаяла собакой, был у нее такой дар — превосходно лаяла, изображая то старого хрипуна-барбоса, то молоденького щенка, одержимого радостью жизни, то сердитое ворчанье некстати потревоженной дворняги.

Однажды Полукаров за кулисами увидел Гриба. Гриб блаженно улыбался в то время, как на весь театр раздавался громкий, возмущенный лай. Увидев Полукарова, Гриб подвинулся, как бы освобождая ему место рядом с собой, тихо шепнул:

— Это она, моя Луночка…

Нежная улыбка застыла на его лице.

— Это она, — повторил он, — правда, великолепно?

И Полукаров совершенно искренне ответил:

— Конечно, великолепно…

Шахов глянул на часы, сказал лаконично:

— Ладно, договорим после…

И ушел вместе с Иваном Ермолаевичем, а Гриб остался, лаская Полукарова взглядом, улыбкой, всем своим щекастым лицом, продолжая:

— Моя жена тоже считает, что спектакль получится преотличный.

* * *

Полукаров решил заново перечитать свою пьесу. Ведь прошла целая вечность с того дня, как он принес пьесу в театр, многое изменилось — и люди, и обстоятельства, и жизненные ситуации, интересно, как ему покажется теперь его пьеса, вдруг он увидит, что герои устарели, говорят неестественным языком, действия их ненатуральны, мысли отличаются предельной наивностью и примитивностью. Ругал он себя, напропалую, в самом деле, как же так можно — ни разу не вернуться к своей пьесе, не перечитать все то, что было когда-то, уже давно написано…

Однажды вечером, Вероника была в театре, Полукаров от первой до последней страницы перечитал всю рукопись. Перечитал и расстроился. Даже сам не ожидал, что расстроится до такой степени.

Он чувствовал, как его раздражают холодные, рассудочные сентенции, реплики, которые, право же, теперь казались ни к селу ни к городу, выспренность мыслей, недостоверность ситуаций, какая-то поразительная старомодность, удивительная для него, еще нестарого и вполне современного человека.