Изменить стиль страницы

Существует огромная отечественная и зарубежная литература, посвященная судебным разбирательствам и последующему монастырскому заточению Максима Грека. Подходы исследователей к делу довольно разнообразны. Приведем некоторые из них:

Максим — жертва «великой русской беспросветности» и наказан за то, что пытался пробудить Москву от «умственной спячки».

Максим Грек — агент Константинополя, приложивший все усилия к тому, чтобы втянуть Русь в пагубную войну с турецким султаном.

Максим Грек — невинный страдалец, гость, ставший пленником, печалователь убогих и сирых, критик лихоимцев и любителей серебра.

Он книжник, увлеченный в юности проповедью аскетизма, афонский монах, связавший свою судьбу с потерпевшим крах аристократическим и церковным кружком в Московском Кремле, наказанный за своеволие великим князем и патриархом…

Какими бы противоречивыми ни казались характеристики, бурная жизнь Максима Грека дает немало серьезных оснований для многочисленных истолкований и подходов. Но понятие «беспросветность», как и оскорбительную кличку «агент», исключим как искажающие действительность. У современников и последующих поколений вызывали жгучий интерес не только бесчисленные сочинения Максима (чуть не четыреста названий!), распространившиеся в огромном числе списков, но и обвинительные материалы, послужившие основанием для длительного монастырского заключения, бывшего первоначально жестоко-суровым.

Противоречия Максима Грека — на расстоянии лет это особенно очевидно — противоречия средневекового человека, охваченного духовною жаждой, пригубившего из возрожденческого кубка, но решительно отринувшего этот сосуд. Потрясенный гибелью Савонаролы, Максим Грек алкал истины на путях духовного очищения и воздержания.

Сын порабощенного народа, как и многие его соотечественники, он с надеждой взирал на возвышающуюся сильную Москву, провидя освободительную миссию русских. Нет, он не был доверенным лицом паши или султана, но через море и бесконечные скифские степи ехал с тайной пламенной мечтой о том, что он убедит Василия III, снискавшего славу энергичного борца за объединение под властью Москвы всех русских земель, обнажить меч в защиту и поверженных греков. Этому не суждено было сбыться — людские возможности и источники требовались Руси для иных, более насущных ее нужд. Москва и думать не хотела о религиозной войне, о крестовом походе на «проклятых агарян, потомков Измаиловых», как называли книжники турок. Ведь даже взятие Казани — исторически неизбежное дело — было в пору Василия III лишь мечтой, ее позднее осуществил Иван Грозный на глазах у Запада и Востока, в бытность в Московии Максима Грека.

Представляется теперь невероятным, как человек, не знавший русского разговорного языка, не только взялся за перевод и исправление книг, но и в предельно короткий срок развернул кипучую литературно-публицистическую деятельность, представляющуюся ныне исполинской. Забегая вперед, скажем, что следы влияния Максима мы улавливаем даже на таком официальном документе, как «Стоглав» — сборник деяний и постановлений церковного собора 1550–1551 годов в Москве, созванного Иваном Грозным и митрополитом Макарием, рисовавший картины тогдашней жизни, когда многие обычаи «поисшаталися», когда в монашеской жизни обнаружилось много пороков. В «Стоглаве» нашел отражение и спор века — владеть или не владеть монастырям землей, тут-то и сгодились познания ученого монаха, знавшего, что думают об этом на Афоне, именовавшемся в обиходе Святой Горой.

Лингвистическими и филологическими способностями Максима, разумеется, далеко не все можно объяснить, тем более что в московскую пору Максим был преисполнен недоверия к «внешней человеческой мудрости», решительно отвергая «философских словес суетное поучение».

Всегда необыкновенно важно, что думает человек о себе, как смотрит на свое предназначение в жизни. Оказавшись в Кремле, Максим Грек ощутил себя вселенским посланцем «царства духа» в греховном «царстве кесаря». Окружавшие в Чудовом монастыре поддерживали этот подход к духовному посланнику.

Беседы с утонченными итальянскими гуманистами, особенно с Альдом Мануцием, типографом и знатоком античности, библиотеки Венеции, зажигательные речи Савонаролы на площадях Флоренции были далеким и почти нереальным прошлым. В Москве же Максим нашел то, что едва ли ожидал — государеву библиотеку древнеславянских, латинских и греческих манускриптов. Было что почитать человеку, томимому духовной жаждой. Приходили в келью и собеседники-спорщики, разговоры с которыми оттачивали ум и открывали глаза на стороны жизни, о которых и не подозревал.

В Чудовом монастыре началось сотрудничество Максима с Вассианом Патрикеевым, они вместе составляли список Кормчей — книги, содержащей правила и законы, касающиеся церкви. Вассиан был яростным нестяжателем, как называли противников церковного и монастырского землевладения. Кормчая, переведенная с сербского книга-правительница, редактировалась и составлялась с необыкновенной смелостью, тенденциозно, так, чтобы жестоко посрамить стяжателей, сторонников Иосифа Волоцкого, горой стоявшего за монастырское крупное землевладение, восхищавшегося западной инквизицией, советовавшего не щадить еретиков, если даже они и раскаялись. Считал Иосиф допустимым прибегать даже к «коварству божьему», чтобы отыскивать скрытых недругов, — не случайно иосифляне в пору Ивана Грозного содействовали созданию воинства с метлами, то есть опричнины.

Вассиан Патрикеев, противостоявший воинственным церковникам, конечно же, рассказывал Максиму о Ниле Сорском, проповедовавшем «умное делание», скитский отказ от стяжаний, милость к заблудшим и т. д. От этих соображений Нила Сорского всего несколько шагов до мыслей Максима Грека об «умной красоте души» и «умном добродушии». И конечно же, такому начитанному человеку, как Максим, по душе была заповедь Нила Сорского, гласившая: «Писания много, но не на все истина суть». Памятно всем было, что выступал Нил Сорский против ухищрений внешнего благочестия и обрядности, сравнивая бессловесные дурные помыслы с лукавым зверем, проникшим в сердце. Вассиан Патрикеев почитал Нила Сорского старшим учителем, и Максим, конечно, имел в Чудовом монастыре возможность постичь нестяжательские взгляды из первых рук. Корень зла — в насилии, от кого бы оно ни исходило: кесаря, пастыря или монастыря, — к этому заключению твердо пришел Максим.

Афонский послушник, разгуливая по Кремлю на манер перипатетиков, охотно вступал в споры о монастырских и церковных владениях, стараясь ознакомить московитов с тем, что делают, говорят и пишут по этому поводу в Европе. Видимо, незаметно для себя Максим вводил в обиход необыкновенно интересные западноевропейские материалы, о них только докатывались ранее разговоры. Было и многое другое. В сочинении «Повесть страшна и достопаметна и о совершенном иноческом житии» Максим Грек рассказал о том, как учил и принял мученический конец Джироламо Савонарола. С неслыханной прямотой в пример ставились монахи католического ордена, живущие милостью и собственными трудами. К ужасу и негодованию догматиков, ученый муж хвалил «латынян»! Повесть рассказывала — попутно — о Париже, куда стекаются молодые люди для изучения внешних, то есть светских, наук. В Париж, подчеркивал Грек, приезжают из стран «западных и северных желающие словесных художеств», и не только сыновья «простейших человек», но и дети имеющих «царскую высоту и боярского и княжеского сана». По окончании обучения возвращаются в свою страну «преполон всякие премудрости и разума», становясь «украшением и похвалой своему отечеству». Перед нами восторженный гимн просвещению, необходимому всем — от царских детей до «простейших человек».

Сидя в келье, что на холме возле реки, размышляя о знаниях и темноте, о скудости и богатстве, являл миру мысли свои Максим Грек: «Повесть некую страшную начиная писанию предати…» В тюремной темнице Максим Грек подбадривал себя словами, исторгнутыми из глубин сердца: «Не тужи, не скорби, не тоскуй, любезная душа моя, о том, что страдаешь без вины от тех, от которых следовало бы принять все блага, так как ты питала их духовною трапезою, исполненною святого духа, то есть святоотеческими толкованиями боговдохновенных песнопений Давида, переводя их от беседы еллинские на беседу шумящего вещания русского, а также иными многими душеполезными книгами, одни из них переводя, а в других исправив много неверных чужих слов…» В этом отрывке, написанном от души, много подлинной поэзии.

Непосредственным откликом на злобу дня было слово Максима о приключившемся в Твери пожаре, когда сгорел соборный храм, погорели и иные церкви, и дворы. Многое из его речей аукнется позднее, в девятнадцатом — двадцатом веках и обличениях Льва Николаевича Толстого. Максим мужественно произнес «печали и безумия глаголы». Перед нами сочинение, направленное против фарисейства и показного благолепия, когда красное пение, колокольные звоны, драгоценное украшение икон — всего лишь прикрытие для «неправедных и богомерзких лихов». Одна за другой перед нами возникают сцены тогдашней тверской жизни: роскошные монастырские пиршества, сопровождаемые играми на гуслях и тимпанах, обильным винным возлиянием, «всяческими играниями и плесканиями», смехом и болтовней, а в это время сироты и нищие стоят у ворот и «горько плачут о скудости своей…».

«Зачем вы держите меня насильно?» — вопрошал у начальствующих писатель-ученый. Но кто мог помочь Максиму, погрязшему в московских делах? Ведь даже позднее, в начальную пору царствования Ивана Грозного, митрополит Макарий писал узнику: «Узы твоя целуем, яко единаго от святых, пособити же тебе не можем».