- Что мне делать? Я люблю Борю Изергина, но мне нравится и Рахманов…

Да, это был жестокий удар! Случаются же такие невероятные совпадения: любит не кого иного, а Изергина! Изергин сидит со мной на одной парте, это славный и слабый мальчик, которому я симпатизирую, которого опекаю, стараюсь уберечь от влияния третьего нашего однопартника, Киселева, насмешливого, циничного, развитого мальчишки умеющего хорошо рисовать. Но как я раньше не замечал чувства Воронцовой к Изергину, не замечал, что она нежно смотрит на него, называет его Борей, а меня – Рахмановым? Да, я был слеп, слеп, теперь прозрел. Но если я хочу быть человеком,, я должен проявить благородство- отступить в сторону. А то и покровительствовать их любви…

И тут начались мои мучения. Любовь не слабела, наоборот, усиливалась, я ничего не мог с собой поделать. Вся жизнь, все уроки, все перемены, все, чем я занят был дома и в школе, было посвящено Воронцовой.

Урок пения. Раз в неделю приходит к нам в класс отец Яковенко. Почему отец? Потому что он дьякон из Никольской церкви. Это тихий, добрый человек, по происхождению- украинец, под звуки его скрипки мы с увлечением поем малороссийские песни.

-Виют, витры, виют буйны…- старательно вывожу я, не спуская глаз с Воронцовой, для чего приходится выкручивать себе шею, - Воронцова сидит чуть позади меня. Я вижу, что она тоже поет, вижу, потому что голоса её не слышно, как, впрочем, не слышно и моего: солирует, царит над хором сильный, красивый голос деревенского парнишки( забыл фамилию), конопатого, рыжего, и, несомненно, отмеченного певческим даром.

Урок рисования. Наш учитель- Василий Александрович Евсеев- высокий, худой, кудрявый, любитель выпить, с которым все время что-нибудь приключается. городе, помню, со смехом рассказывали, как он умудрился попасться навстречу председателю уездного исполкома в самом что ни на есть неприглядном виде- на четвереньках. Предуика хорошо знал оформителя первомайских праздников, творца плакатов и шаржей ан империалистов и не утерпел, чтобы не спросить:

-Куда направился, Василий Александрович?

Евсеев приподнял голову, снизу вверх, исподлобья посмотрел на предуика и спокойно ответил:

-С-спешу на отдых.

Как и отец Яковенко, Василий Александрович всегда с нами добр, и мы этим не злоупотребляем, не устраиваем бедлам, как это нередко бывает, когда педагог чересчур снисходителен- мы усердно рисуем. И вдруг я не верю своим глазам: тихая Воронцова, заговорщически мне улыбнувшись, делает вид, что хочет уколоть сзади булавкой нагнувшегося над партой учителя…

Я поражен, пожалуй, даже шокирован, но меня утешают теперь и такие знаки внимания и доверия!

Я сказал- все уроки посвящены Воронцовой. А так ли?

В наших программах отсутствовала история, её заменяла конституция, которую преподавал адвокат Николаев. Адвокат этот во время войны приехал из Петрограда и застрял в Котельниче на долгие годы, женившись на местной красавице. Красноречивый, образованный, умный. Он говорил с нами как со взрослыми. Лишь через десять лет я оценил это в полной мере, слушая профессора Евгения Викторовича Тарле, который говорил со студентами о франко- прусской войне или о версальском мире как со своими коллегами или с профессиональными дипломатами- он высказывал нам свои мысли, словно не сомневаясь, что факты мы и без него превосходно знаем.

Что касается Николаева, то уже много позже, приезжая в Котельнич взрослым, я с наслаждением слушал его в зале суда, когда он защищал хотя бы ничтожного воришку или растратчика, уже не говоря о каком-либо настоящем деле. Потом он вернулся в Ленинград и погиб там во время блокады. На память о нем у меня сохранилась тоненькая, в 16 страниц, брошюра, изданная в 1918 году: «Конституция ( Основной закон) Российской Социалистической Федеративной Республики». Почему этот экземпляр очутился у меня и где мой ( а он у меня был ) не знаю, зато хорошо помню, как Ларионов толковал конституцию.

Борис Ларионов был сыном почтенного купца, владельца двух деревянных двухэтажных домов, которые революция муниципализировала. Семья продолжала жить в одном из этих домов, сестра Бориса, Тамара, прилежно училась в нашем классе. Учился и сам Борис, если можно считать ученьем два его основных занятия: он запускал из-под парты самодельные ракеты, начиненные настоящим порохом, и искусно плевал в далеко отстоявшую от его места классную доску. Когда учитель географии и космографии Федор Андреевич Зимин, один из самых смирных людей, каких я только встречал в своей жизни, сделал ему замечание, Ларионов ответил:

-А что, теперь свобода!

Федор Андреевич не мог ничего ему возразить и не выгнал из класса. Интересно, что сделал бы на его месте Николаев. Наверно, тоже не стал разъяснять, что такое свобода, - но вся штука в том, что на его уроках Ларионов не хулиганил. Поразительно разные это были люди – Зимин и Николаев. Зимин об Африке и о Южной Америке рассказывал так, словно те мало чем отличаются от Вятской губернии, нарочно подчеркивал их обычность, будничность, даже скуку. Пампасы? Это такое ровное-ровное место, где растут засухоустойчивые кустарники. Гольфштрем (так называли тогда Гольфстрим)- это такое тепловатое течение в океане, от которого…-хотелось договорить за Федора Андреевича,- никому не тепло и не холодно… Точно также рассказывал он о планетах, о звездах.

- Вы думаете,- уныло говорил он, что, если вы посмотрите на звезду в телескоп, вы увидите её большо-ой! Нет, она останется такой же ма –аленькой -маленькой…- При этих словах он утончал голос до дисканта и складывал пальцы в щепотку, чтобы показать незначительность этой едва видимой в телескоп звезды.

А Марк Николаевич Емельянов даже о такой сухой материи как установление и изменение Всероссийским Съездом Советов системы мер и весов, говорил так, что мы при желании могли ощутить связь времен. Это от него я узнал, что метрическая система была введена впервые Великой французской революцией, причем в первый же год существования республики, в 1793-м, - вот и у нас тоже в первый- в 1918-м.

Могут сказать, что я преувеличиваю, досочиняю, приписываю детям слишком взрослые интересы, усложняю их восприятие. Для самопроверки спрошу себя: почему в таком случае на уроках именно Николаева, а не чьих-либо других я начисто забывал о том, что справа, чуть сзади сидит моя любимая Воронцова, и за целый час ни разу на нее не взглянул?

Ближе к весне в большом зале бывшей женской гимназии состоялся общегородской школьный вечер, на который пригласили родителей. Мы все долго и терпеливо готовились к вечеру; все, начиная с Евсеева, обещавшего сыграть на гитаре и спеть. Мне предстояло читать со сцены заранее выбранные учительницей стихи, а так как моему чтению недоставало выразительности, меня отправили на выучку к даме, когда-то участвовавшей в любительских спектаклях. Она обучала меня искусству декламации, состоявшему в том, что с пафосом и дрожью в голосе произносилось каждое слово, но последнее слово в строке, на которое падала рифма, проговаривалось как можно более слитно со следующей строкой, чтобы рифму никто не заметил: актеры почему-то всегда стесняются стихотворной формы.

Уроки не пошли впрок: на вечере я прочел стихотворение как хотел, а не как учила меня артистка, и в конце вечера она мне сказала:

-Все не так, все не правильно. Но все равно молодец.

Но я не считал себя победителем,- тут была уже не моя и не её вина,- Я читал что-то трескучее, хотя и революционное, а вот мальчик Гогулин из другой школы читал стихотворение:

Отец твой был солдатом-коммунаром

В великом восемнадцатом году…

И я впервые почувствовал разницу между талантливым и бездарным, настоящим и дешевой подделкой, не имеющей права существовать. Разница меня больно кольнула: почему не я прочитал со сцены это хорошее стихотворение? (Эта мысль ранила не тщеславие, а что-то другое, поглубже). Через десять- двенадцать лет я встретился в Ленинграде с его автором, Василием Князевым, и вид этого немолодого поэта, своим красным носиком напомнившего мне постаревшего Воронцова, меня разочаровал.

Но это было далеко впереди,, а тогда подходила к концу зима 1918-1919 года. Как все эти первые революционные годы, она была исторической, но мы этого не знали -у нас были свои заботы, свои события…

Стычка с Киселевым. Я столкнул его с парты за то, что он посмел нарисовать карикатуру, на которой мы с Воронцовой тянемся друг к другу губами через проход между партами. Надо отдать должное художнику: несмотря на гигантские губы нас можно было узнать- может, это меня и разозлило. Удивился я лишь тому, что Киселев на меня не рассвирепел, скорее, зауважал за вспышку, и не пустил рисунок по классу, как это обычно делают, а взял и разорвал. Во вторую половину зимы Киселев вдруг исчез: оказалось, он сын полицейского надзирателя, которого еще в прошлом году расстреляли, а мать с сыном решили уехать из нашего города. Уже потом, спустя годы, я пытался понять, угадать, что мальчик мог чувствовать по-отношению к нам, ко всем остальным, - злость, ненависть или ничего особенного? А может, я уже и тогда об этом подумывал-, приходило же мне на ум, что для Воронцовой Изергин ближе меня потому, что их купеческие семьи могли дружить, ходить одна к другой в гости- словом, встречаться домами, пусть даже они этого фактически и не делали.

Стычка с Исуповым. Я прижал этого толстяка столом в угол класса так, что он завизжал, а его сестра чуть не выцарапала мне глаза. Собственно, брат пострадал как раз за сестру, которая распустила язычок насчет Воронцовой, Изергина и меня.

Еще событие. На лестнице перегнулась ко мне и поцеловала (я спускался по одному маршу, а она поднималась по другому) девочка с белокурыми локонами из параллельного класса. Ею все очарованы, за нею все ухаживали, с нею танцевали на праздничном вечере старшеклассники. Но я остался равнодушным, даже как её зовут не узнал. Вот если б это была Воронцова!