Он ухватился за эту мысль, как за спасательный круг. Вот что для него, Зубова, должно быть главным. Он вдруг понял, что решительно не желает быть судьей этого мужчины и этой женщины. Но одно он мог, был вправе, должен был сделать. И он сделал это. Когда Мизинцев, уже одетый, вышел и опустился рядом на бревне, Зубов сказал:
— О том, что тут у вас произошло, мы с вами говорить не будем. Не мне судить вас, Дмитрий Павлович. Но работу мы должны доделать, пока не поздно. От этого никуда не уйти. Срыва не допустим. Доделывать будем вместе: вы с одного конца, отсюда, мы — оттуда. Ясно? Обо всем остальном будете разговаривать потом, в Ленинграде. Кстати, вам же, Дмитрий Павлович, легче будет разговаривать, когда работа все-таки будет выполнена.
Мизинцев кивал.
Только вечером Зубов пустился в обратный путь.
Зубов ехал обратно, и ему все было ясно. Правда, легче от этого ему не стало. Скорее наоборот. Работы предстояло по горло, а времени до наступления дождей — в обрез. Это было так ясно, что с каждой минутой у Зубова становилось все тяжелей на душе.
Предчувствие не обмануло его. С той минуты, когда в телефонной трубке послышался неторопливый голос начальника отдела, Зубов уже знал, что так оно и будет. И все-таки еще надеялся, что предчувствие может не оправдаться. Ну мало ли что бывает! Так нет же, все сбылось. С таким даром тебе бы только в цыганки идти, по руке гадать. Ну, Зубов, попался ты, как рябчик в силки.
А тут еще встретились в Архангельске знакомые геологи. Выпил с ними. И бутылку токая геологи, оказывается, сунули в карман. Вот черти!
Голова у Зубова болела, да и вообще — ну к чему теперь голова? «Все погибло, все пропало. Ах, цветы мои, цветы!» Что еще за дурацкие стихи? Вода журчала за бортом, пенистый хохолок омывал стекло иллюминатора. Зубов возвращался на пароходике обратно, в каюте никого не было, на маленьком столике одиноко стояла бутылка с вином… А геологи-то молодцы — нашли слюду. И летят домой. В Питер, триумфаторами. Им-то хорошо! Да, откуда эти стихи: «Ах, цветы мои, цветы»? Обязательно надо вспомнить. Ну конечно, это ведь еще с детства, там еще такие смешные были картинки… Бесконечные стихи про то, как «пастор Шлих, куря табак, нес под мышкой двух собак». Что там было дальше? Мизинцев заплакал и сказал: «Я уже старый человек, Зубов…» При чем тут Мизинцев? «И воскликнул пастор Шлих: «Прямо в речку брошу их». Цветаев тоже воскликнул сначала: «И не подумаю!» И не подумает, мол, вкалывать только потому, что кто-то запустил всю работу. «Кто-то». Ах ты, паразит, жирная твоя рожа!.. А тут еще Анна, влюбленная женщина с лицом льва, которая навела ужас на всех этих здоровых мужиков. Те-то хороши, нечего сказать! А может, и правда — отправить и Цветаева в Ленинград, пусть там держит ответ. Ему там мало не будет! «И воскликнул пастор Шлих…» Нет уж, пусть Цветаев повкалывает. Хотя он и скотина, а без него просто не вытянуть. Рабочих еще можно подобрать, но трассировка… Даже если она там кое-как сделана. Пикетаж, допустим, тоже сделан, но в каком это все состоянии? А нивелировка? Первый нивелир, второй нивелир… Все придется делать заново, а на носу октябрь, дожди… Начальству-то в институте сухо… Взвалили все на Зубова и спокойны.
Зубов посмотрел в темный иллюминатор, потом на бутылку с венгерским токаем. Марина, где ты?.. Плохо мне без тебя! Очень плохо. Тем более что и в отпуск ты теперь уедешь одна, без меня. Мне теперь на отпуск рассчитывать не приходится. Вот как складываются дела…
«И воскликнул Каспар Шлих…» А, вот он кто был — Каспар Шлих, а вовсе не пастор Шлих! Пастор, тот не стал бы топить ни в чем не повинных собак. «И воскликнул Каспар Шлих: «Прямо в речку брошу их. Брошу в речку их на дно, и мне будет все равно».
Тут Зубов стукнул кулаком по столу и сказал себе: «Все! Все сделаю…» И почувствовал себя изумительно гордым, море ему было в этот момент как раз по колено. Он понял, что, сколько бы ни проклинал начальство, сколько бы ни ругал паразита Цветаева, сколько бы ни жалел себя, все эти проклятия, ругань, жалобы — шелуха, вроде того мусора, который волна вечно треплет у причалов. И что бы он ни говорил, будет так: он вернется в деревню и начнет собирать партию. Как он будет это делать, каким образом, кого он соберет и что из всего этого получится — Зубов не знал. Но что будет это именно так — знал твердо.
Зря, однако, последовал Зубов совету геологов залить вином все тревоги и сомнения. Голова у него стала невыносимо тяжелой, и ни одной мысли в ней больше не было. Корабль стал вдруг раскачиваться со страшной силой, но Зубовым уже овладело безразличие отчаяния, плевать ему было на все. «Шторм?.. Пусть шторм, — бормотал он. — Брошу в речку их на дно…»
В это время дверь в темную каюту отворилась, и в проеме, освещенном неярким светом, возникло лицо… Но это было лицо гнома, а не человека! Маленькие глазки, сморщенное личико, длинная борода. Рост — метра полтора, не больше. За спиной нечто вроде котомки и, конечно, палка в руках. Гном посмотрел, потом кивнул кому-то и вошел. Дверь, конечно, тут же захлопнулась. Зубов, тараща глаза, пытался рассмотреть хоть что-нибудь, но тщетно: в каюте было уже совершенно темно. «Примерещилось», — решил он. Но на всякий случай негромко спросил:
— А что, есть тут кто?
Темнота ответила:
— Есть.
Тогда Зубов задумался: спросить, что ли? Вроде бы неудобно. Понимая неуместность своего вопроса, но подчиняясь хмельной причуде, Зубов спросил, стараясь придать голосу самую вежливую интонацию:
— Скажите, пожалуйста, вы кто — гном?
В каюте зашуршало. Что он, в мышь, что ли, превратился?
Но старческий, чуть надтреснутый голос спустя минуту ответил:
— Нет, мы из Каскова. Анциферов наша фамилия будет. Анциферов Козьма Петрович.
Вот тебе и на! Зубов был слегка разочарован: вместо всемогущего гнома какой-то Анциферов, пусть даже и Козьма Петрович.
— А я вас навроде признал, — сказал Анциферов. — Вы дорогу тут ладите, так ведь? — И он покашлял. — Да-а, не упомните… А два года назад вы к нам приходили на переправу. Шофер еще с вами был такой аграманной, у Еськова вы стояли, у мастера дорожного.
— Ну?! — удивился Зубов. С усилием он стал припоминать. Верно, стояли. Они тогда с Сашей-шофером гнали из Архангельска полуторку, останавливались у дорожного мастера. — Правильно, дедушка, было такое дело. Только я-то вас не помню.
— А я на печи лежал, — пояснил Козьма Петрович. — Еськов-то, Мишка, он мне кто? А зять. На дочке моей Евдокии женатый. Вот при ем и живу. А тогда был на печи, холодно ужо-т было.
— Ну, как там они поживают? — Зубов, неизвестно почему растрогался. Воспоминания о нескольких часах, проведенных в доме дорожного мастера, были ему дороги: первые воспоминания о жизни на Севере.
— А хорошо поживают, — старик зашевелился, зашуршал — укладывался, верно, на скамье. — Хорошо. Чего им плохо жить — служба, она и есть хорошее дело… — Старик шелестел и шелестел, а перед Зубовым, как наяву, проплывали далекие дни. Вот он, Зубов, тогда еще совсем молодой, сидит за столом, рядом шофер Саша, огромный детина с глубоким, мягким голосом. Вокруг стола шесть сыновей хозяина, шесть белоголовых мальчиков-погодков, похожих на крепенькие грибки-боровички. Старшему двенадцать, младшему три. Стоят и смотрят, как на столе появляются белый хлеб, и масло, и колбаса — все из Архангельска, все редко появляющееся в этом отдаленном бездорожном краю. Тем более — в те годы. Саша-шофер поглядел, сглотнул слюну, отвернулся: дети были его слабостью. Потом шофер нарезал хлеб толстыми мягкими ломтями, положил сверху масло, колбасу:
— Ну, подходи по очереди. — Руки у него при этом дрожали. — Вот тебе! Как тебя зовут?.. Вася? Тебе, Вася, тебе, Митя, тебе, Коля, а это тебе, Толя, а это тебе, Ваня. Ну, а самый маленький? Ах, Саня! Тезка, значит. Ну, держи, тезка…
И вот уже все шесть грибков-боровичков жуют исправно. Саша-шофер смотрит на них, непроизвольно глотая голодную слюну. То же самое делает Зубов, ибо впереди еще полдня пути и позади день, а в желудке ни крошки. Впрочем, что с того? Одного только жаль им до слез — что нет у них больше для этих ребят ни хлеба, ни масла, ни колбасы, и конфет нет, нет печенья или пряников. Дать бы все этим ребятишкам, чтоб наелись досыта да вкусно. А еще бы лучше — так сделать, чтобы никогда не пришлось им стоять у стола и молча смотреть на такую редкость, как белый хлеб с маслом и колбасой.
Все это Зубов вспомнил и даже отрезвел, до того растрогался. Стал спрашивать Анциферова Козьму Петровича, как его внуки.
— А чего с ними сделается? — отвечал старик Анциферов. — Вот только с Васей беда случилась — провалился под лед, все застудил, всю внутренность, и приболел надолго. До этих пор в больнице, в Архангельске. Никак у него беркулез открылся. А то все хорошо. Еще народился один внук, Петром назвали. Да еще один, восьмой, на подходе. А вы-то, — спросил он в свою очередь, — дорогу-то нам когда отдадите?
Вопрос был не из легких. Хотел бы Зубов и сам знать — когда. Одни только изыскания третий год ведутся.
Но отвечать надо.
— Когда? Думаю, лет через пять будет дорога. Сложное это дело, дедушка. Да. Но лет через пять обязательно должна быть.
— Ох, — сказал, старик, невидимый в темноте, а лишь угадываемый по шуршанию и вздохам. — Ох-хо-хо-хо, не дожить мне, милый ты человек. А хотелось дожить. Мишка-то, зять, тоже говорит: «Ну куда ты без дороги, леший бы ее взял, денешьси?» Ну вот, как сейчас, ну, осень, дождичек вдарит — погибель, а?
С этим Зубов мог легко согласиться: верно, погибель:
— Ну, то-то, — заметил довольный старик. — То-то что погибель. Нет, — протянул он, и даже в темноте Зубов понял, что Петрович закачал головой. — Не, без дороги и жизнь не в жизнь. Она как становая жила, дорога-то, все течет по ней, а как она в неисправности, ну — беда…