Изменить стиль страницы

Как это и случилось однажды. Но в те блаженные времена до этого было еще далеко, и можно было не думать о том, что только предположительно могло случиться, и быть рядом. Рядом и неразлучно — сидеть ли дома, ехать, а летом и идти — на работу или с работы, и во время самой работы: и тогда, когда — ей шестнадцать, ему восемнадцать — она работала ученицей швеи, а он — учеником слесаря, и потом, когда она перешла в трикотажный и стала работать самостоятельно на мольезных машинах, которые Колька ремонтировал, потому что к тому времени он стал настоящим, заправским слесарем — таким, что всюду нарасхват, — и как она любила смотреть на него, когда он проносился по цеху, рассекая воздух, пропахший маслом и металлом, проносился, никогда не забывая подмигнуть на ходу, — высокий, поджарый, ловкий и тогда уже чуть сутулый, в ладном, хорошо пригнанном комбинезоне, который она сама вчера вечером тщательно отпаривала на кухне собственными руками, — проходил, проносился мимо, и только чуб все свисал ему на глаза да белое пятнышко, прядка седых волос на том месте, куда пришелся удар черепахой, светилось, как светлячок.

И после работы, когда они шли в «шаромыжку», ШРМ-21, в свою фабричную школу рабочей молодежи — здесь, рядом с фабрикой, во флигеле старого облупленного восьмиэтажного дома с окнами в темный провал двора на пятом и на шестом этаже помещались классы с седьмого по десятый, так что и здесь они хоть и сидели порознь — она в восьмом, а он в десятом, но встречались каждую перемену, не говоря уж о том времени, когда они просто смывались в кино. А когда не было занятий — в среду, субботу и, конечно, воскресенье — и не надо было заучивать все эти чуждые и ненавистные ей «Present Perfect» и «Past Indefinite», а ему можно было на время позабыть про «роль дуба в раскрытии художественных образов „Войны и мира“», они, принарядившись, то есть аккуратней, тщательней, чем обычно, отгладив свои каждодневные скудные наряды, отправлялись, рука об руку, на танцы — единственно доступную отраду того послевоенного времени, лишенного таких умиротворяющих даров цивилизации, какими в наше время являются телевизор и магнитофон. И тут уж они брали свое. Тут уж не знали удержу — тут они отплясывали до полуночи, до последнего хрипа трубы, до последнего удара барабана, не жалея каблуков и подошв, не жалея легких, которым приходилось вдыхать тучи пыли, поднимаемой в воздухе, пропитанном запахами дешевых духов и пота, сотнями шаркающих, топающих, подпрыгивающих — всяк на свой манер — ног, в «Большевичке» ли или «Мраморном», в «Голубом» или «Десятке», что примостилась на Обводном рядом с барахолкой, или в «Пятерке» — и той, что у Театральной площади, и той, что в самой глубине Пороховых. А то черт заносил их на «Красный выборжец», а то и в «Газа», где без свалки не обходился ни один вечер, и даже до железнодорожного клуба на станции Антропшино доходили они, не говоря уж о том, родном, своем, что всегда было под рукой, — «Ленэнерго» и «Промка» или танцульки под радиолу в близлежащих школах, техникумах и институтах — везде, где раздавались звуки худосочных па-зефиров и выморочных вальс-гавотов, редко — один раз на отделение разбавляемых долгожданными и запретными даже в названии фокстротами и танго, приобретавшими вид «танца быстрого темпа», и «танца медленного темпа», везде они были и всюду проникали или по крайней мере пытались проникнуть. Они штурмовали парадные входы, прорывались боковыми и пожарными, прокрадывались черными, пролезали сквозь окна, и только через трубу, кажется, никто не догадался пролезть — да и то еще неизвестно.

Всегда вместе, всегда. И уж конечно же в воскресенья, когда сутолока и напряжение шести рабочих дней оставались позади и утром можно было выспаться всласть, встать не торопясь, а потом, набрав с собою немудрящей еды, забрав иной раз едва ли не все, что было в доме, отправиться на Каменный остров в гребной клуб; выйти из дому на улицу и увидеть, как светит солнце и небо голубеет, а вода в реке застыла, как стекло. Как хорошо, как прекрасно было, взявшись за руки, идти пешком, не торопясь, глазея по сторонам, — сперва по Кировскому проспекту через площадь и через мост вплоть до Березовой аллеи, а потом свернуть налево и так до самой Крестовки, — и тут уж начинало сильнее биться сердце, когда они шли вдоль извилистого узкого канала, вдоль протоки, где ивовые ветви лежали в зеленой неподвижной воде, где островерхие, замшелые от времени красно-бурые черепичные крыши особняков напоминали о сказочной Голландии; по неподвижной застывшей поверхности уже елозили верткие, нахальные байдарки и неуклюже, рывками, передвигались диковинки тех времен — каноэ, и все это было как бы прелюдией к тому, к чему двигались они сами, ибо академические лодки в это мелководье не заходили не только потому, что здесь негде было развернуться, но здесь и разогнаться-то было нельзя толком, а они — она, Тамара, и Колька, — они были завзятыми «академиками» и посматривали на всю эту байдарочную шушеру чуть-чуть свысока, что не мешало им то и дело махать кому-нибудь из знакомых девчонок или мальчишек рукой; и об одном они только жалели, хотя вслух об этом сказали только раз или два, — что Пашки, упрямца, не было с ними. Он, как всегда, был сам по себе, и, если не изобретал, не мастерил чего-нибудь, значит мчался в свой подвал на Большой Пушкарской и там по особой системе накачивал свои мышцы, или, как он сам любил явно с чужого голоса говорить, занимался «строительством своей фигуры», готовясь к победам на мировых конкурсах культуристов.

Так доходили они до Крестовки, еще не окантованной в серый гранит, и вот тут-то начиналось «академическое» раздолье: причалы, пирсы и боны с крутыми сходнями, спускающимися от эллингов к воде, и клубы, клубы: здесь «Буревестник», рядом — «Энергия», а чуть дальше, за поворотом, — «Строитель», славившийся в те времена своей академической «восьмеркой», отличным причалом и лучшей коллекцией пластинок в радиорубке — коллекцией, включавшей такие шедевры, как «Рио-Рита», «Солнце зашло за угол» и попурри из музыки к кинофильму «Серенада Солнечной долины» в исполнении Цфасмана.

Но они не шли к «Строителю», нет, — разве что в те дни, когда тренировки не было или она была отнесена на вечер. Они сворачивали влево и шли берегом Крестовки, мимо старинных зданий, окруженных сплошными заборами, мимо дуба в чугунной ограде — усталого морщинистого дуба, посаженного на этом месте (так это явствовало из пояснительной таблички) собственноручно Петром Первым, и дальше — через горбатый деревянный мостик в том месте, где Крестовка отходит или впадает в Малую Невку. Тут они задерживались на несколько минут, останавливались и стояли, опершись о толстый ограждающий брус, до тех пор, пока из темноты пролета не выскакивало длинное сверкающее тело «скифа». Тогда они вздыхали и несколько мгновений провожали удаляющуюся лодку завистливыми глазами; им самим о «скифе» нечего было еще и мечтать, на их долю доставались пока еще только пузатые учебные четверки, похожие на плавучий гроб, и только изредка, по большой удаче, — «клинкера». Но «скиф» — настоящий «скиф» с его стремительными обводами, гладкими, лоснящимися боками, — красное дерево и медные точки соединений, туго натянутая дека, бесшумные желтые сляйды на колесиках, — все это было мечтой, столь же недостижимой, хотя и зримой, как ангел на шпиле Петропавловской крепости, — с той только разницей, что ангел был им вовсе ни к чему. Но «скиф»… И когда они шли по Вязовой улице, оставляя по левую руку «Пищевик» и «Авангард», а в просвете между домами серебряно сверкала вода, они говорили друг другу проникновенно и тихо: «Вот когда мы сядем в «скиф»…» И сердца их бились разом горячо и радостно.

И тут они уже подходили к зеленым воротам своего «Красного знамени», где в глубине запущенного парка стоял странный двухэтажный, весь в крутых черепичных скатах дом, храм, где они по-своему приносили жертвы и давали обеты, их клуб — с просторным эллингом, с кают-компанией и огромным деревянным балконом, с которого в бинокль просматривалась вся гоночная трасса, — самый старый в городе, да нет, не в городе, во всей стране, а может быть, и в Европе, гребной клуб, основанный еще в прошлом веке. В кают-компании до сих пор они могли видеть фотографии тех незапамятных времен. И хотя не было уже людей, запечатленных на толстой, чуть пожелтевшей от времени бумаге, но остались их имена, выгравированные на потускневших, потемневших бронзовых пластинках, — имена, некогда сверкавшие, как вычищенная корабельная медь, а теперь забытые всеми и не говорящие ничего. На фотографиях, скрестив на груди руки и напрягши мускулы, стояли, не отводя глаз от объектива, эти усатые мужчины в полосатых рубашках и длинных, до колен, трусах. Или они же на других фотографиях демонстрировали приемы гребли — приемы, казавшиеся сейчас смешными даже им, новичкам. Потому что даже они знали, что нельзя грести на вытянутых, прямых руках, нельзя так откидывать корпус, и смешно было даже думать о том, какой темп можно было развить при такой технике, когда после гребка ты ложишься, откидываешься назад так далеко, что едва не касаешься затылком колен того, кто сидит сзади. Но мускулистые мужчины в полосатых рубашках и длинных трусах на фотографиях, похоже, были нимало этими обстоятельствами не смущены, и год за годом они все гребли и гребли, откидываясь корпусом далеко назад, и сурово напряженные их лица незримо витали под сводами, когда по давно заведенному обычаю в кают-компании собирался народ, а в углу бушевал старинный самовар с медалями и крепкий коричневый чай всегда был к услугам любого, кто, промокший и продрогший или просто усталый, будь то знаменитый чемпион или новичок вроде них, вернулся с тренировки в клуб.