Изменить стиль страницы

Наши бойцы из „доджика“ вместе с лейтенантом Сашей Лобовым устроились на ночь на первом этаже замка в трех заставленных старинной мебелью комнатах. Отец, я и Федя Рыбин — в графской спальне, где посредине комнаты стояла обширная, под балдахином, кровать, а Людка Шилова поселилась в соседней, маленькой, как ее назвал Фриц Иванович, „будуарной“ комнатке, там графиня „приводила себя в красивость“, как он нам пояснил, прежде чем прийти в постель к графу.

„Фриц Иванович просил йоду и бинтов, — сказала мне вечером Людка. — Коней лечить. Пойдем, сходим на конезавод, а?“ Мне хотелось ей нагрубить, мол, иди со своим Федей, к которому ты все жмешься, но я смолчал, сердце мое учащенно забилось, и я как-то поспешно согласился. Людка взяла свою тяжелую санитарную сумку, я — автомат, и мы вышли из замка. „Твой папочка с Федей на чердаке шарятся“, — как бы объясняя мне, почему она позвала именно меня, а не Федю, сказала Люда — мы переходили по бревнышку лужу, — вскрикнула „Ай!“, качнулась, и я успел схватить ее за руку, поддержать, шагнув прямо в лужу. Рядом со своим лицом я увидел ее прищуренные глаза, ресницы кольнули мне щеку, все это длилось лишь мгновение. Людка пожала мои пальцы своими, холодными, а я их задержал в своей руке. Просто так. Невольно. Я ни о чем в этот момент не думал. Людка остановилась, чуть отодвинулась и посмотрела в мое лицо расширившимися глазами. Улыбнулась, я отпустил ее пальцы и зачем-то вдруг кинулся вперед, засвистел. Людка засмеялась и, придерживая сумку, побежала следом. Солнце опускалось к горизонту. Над круглой башней замка кружили, будто привязанные к ней незримой нитью, несколько голубей. С полевых работ возвращались зеленые огромные фуры, в которые были запряжены три красавца — черный, белый и рыжий. Из ворот конезавода бежал к ним навстречу старый немец. Лицо его было несчастным.

Ужин нам Яцек — Фриц Иванович и комендант замка старшина Володин устроили в графской столовой. На огромном столе лежала шитая золотом, с вензелями, скатерть. Графское фамильное серебро куда-то исчезло, нет, немцы его вывезти не успели, это он, Фриц Иванович, знает точно: огромный ящик с серебром стоял в главном зале еще за двое суток до прихода „красных“. Оно где-то здесь, видно, тут, в замке, есть секретные подземелья, надо, пан полковник, как следует поискать. Но и сейчас посуда была на столе великолепная. Тарелки, чашки и бокалы с гербами, коронами и мечами, скрещенными на фоне подковы. Людка вышла к ужину в длинном парчовом платье с распущенными по плечам волосами. Мы все обомлели, когда она вошла, нет, не вошла — вплыла в столовую, освещенную свечами. Федя вскочил из-за стола, но „пан полковник“ остановил его, мол, сиди, поднялся, пошел Людке навстречу, протянул ей свою руку. И Людка ему подала свою, с какой-то странной улыбкой поглядела в его лицо. „С-сука, сука!“ — прошептал сидящий рядом со мной Федя, а лейтенант Саша Лобов засмеялся, встал, отодвинул стул от стола, поклонился: „Садитесь, графиня!“ За столом Яцек — Фриц Иванович рассказывал, что этот немец, старик с конезавода, — известнейший в Германии коневод и его отец и дедушка были знаменитыми коневодами. Родился он тут, в конском стойле, на сене, так заведено у настоящих коневодов: перед родами женщина из семейства коневодов уходит в конюшню. И что на различных международных выставках он награжден множеством медалей. За своих коней. Всю семью он отправил в Германию еще в октябре, вместе с лошадьми, а сам остался, не мог бросить тут этих троих коней. „Ползал в грязи. Ползал на коленях. Смазывал мазью и йодом ноги коней, бинтовал… — добавила Людка. — Плакал. — Она повернулась к моему отцу, строго сказала: — Коля, ты там, в штабе, скажи…“ — Она поперхнулась, как-то деланно засмеялась, мы с Федей посмотрели на нее, на „пана полковника“. Шофер Костя Шурыгин усмехнулся и потянулся к бутылке. Людка поправилась: „Вы, товарищ полковник, поговорите там, а?!!“ „Нех жие пшиязнь прусска-поляцка!“ — спасая положение, выкрикнул Яцек — Фриц Иванович. Федя захохотал, а потом, сделав свирепое лицо, потянулся к автомату. Немец-поляк-литовец побелел и сорвавшимся голосом воскликнул: „То шютка, прошу Панове, шютка! Не прусска-поляцка, а польско-радецка, Панове!..“

Ночь была беспокойной. Где-то стреляли. Ветер поднялся, завывал, попискивал в неплотно прикрытых окнах. Посреди ночи вдруг страшно закричала Людка, выбежала из своей „будуарной“, кинулась к нашей огромной кровати, где мы спали втроем. „Там! Там!! — кричала она. — Там мертвые!“ Туалет она искала, сунулась в какую-то комнатку, а там мертвые, мужчина и женщина, закиданные коврами, четыре ноги из-под ковров торчат.

Ничего себе, „светский“ ужин возле мертвецов. „Где стол был яств, там гроб стоит…“ Оказалось, не мертвые, а манекены, мужчина и женщина, кирасир и амазонка, когда-то вместе с конными рыцарями украшавшие, видимо, главный зал. Какой тут после этого события сон? Пили крепкий, с привкусом табака (в пакете с чаем у Феди Рыбина хранились и папиросы „Беломорканал“ россыпью) чай. Закопченный чайник стоял посреди на столе в хрустальном блюде.

Перед отъездом из замка „Георгенбург“ мы в сопровождении Яцека — Фрица Ивановича побывали в соседнем, километрах в трех от замка, местечке Гесветен[9], где действительно оказался совершенно целый, не поврежденный никем памятник „русскому генералу“, да еще какому: крупнейшему российскому полководцу, сподвижнику М. И. Кутузова, Михаилу Богдановичу Барклаю-де-Толли, умершему, как выяснилось из надписи, по-русски и по-немецки, на памятнике, вот тут, в небольшом имении его сестры 25 мая 1818 года. Как пояснил нам Яцек — Фриц Иванович, ехал он, российский фельдмаршал, куда-то на лечение в Южную Германию из Курляндии, из своего родового поместья, да занемог, а потом и помер тут, сердце, говорят, не выдержало. И тело его двое суток находилось в замке. Народ приходил, смотрел.

Мы с удивлением и почтением рассматривали этот великолепный, с орлами и военными символами, отлитый по велению прусского короля памятник. „Князь… российский фельдмаршал, главнокомандующий русскою армиею… — читал Саша Лобов громко и приподнято, читал, поглядывая на нас, — Член государственного совета, кавалер орденов российских Андрея Первозванного, святой Анны, святого Александра Невского… орденов короля прусского Черного и Красного Орла; императрицы австрийской Марии Терезии командор…“ — обернулся, не дочитав, пожал своими широкими плечами: — Как это понять, товарищ полковник? Немцы, вечные враги наши, поставили памятник российскому фельдмаршалу? Почему? И не разрушили его. Ни в четырнадцатом году, ни во время вот этой, нашей войны. И посмотрите, как тут чисто, подметено… Это ты, Фриц Иванович, постарался?» — «Что вы, Панове! — испугался наш гид, съежился, втянул голову в поднятый воротник своей охотничьей куртки. — Хиер есть тут завсегда ауфреумен… — от волнения он слепил какую-то чудовищную фразу.

— Прошу панов… тут есть всегда уборщик. И разный был экскурсий. Так принято в цивилизованный мир, панове… — Передохнул. — Тут лежат его внутренний орган, а тело в Эстонии, а памятник сбудоване… построен, да? — в Кенигсберг, за 25 тысяч талеров».

…«Растает снег, и зацветет сирень…» Миновали Гусев, бывший Гумбиннен.

Через час будем на месте. В поселке Чистые Пруды, некогда именовавшемся Тольминкемисом, там, где жил и нес свою возвышенную духовную службу, сочинял свою великолепную поэму настоятель небольшого собора Кристионас Донелайтис.

«Литва! Литва!! Литва!!!» — Я будто вновь возвращаюсь в Вильнюс, в огромный зал Дворца спорта. «Это дикость! Варварство. Какие там еще „Чистые Пруды“?! Не пруды, а пруд. И не чистый, а грязный, запущенный! — внушал мне деятель „Лиги свободной Литвы“ во время перерыва. — Тольминкемис! Вот как называется поселок! Мы требуем, слышите, требуем переименования поселка. Вначале по указанию Гитлера поселки в Восточной Пруссии, имевшие литовские и прусские названия, были переименованы на немецкий лад, а после сорок пятого года по указанию Сталина бывшие литовские названия были вновь переименованы, но теперь уже на российские понятия. Чистые Пруды! А Тильзит — в Советск?! Что ж, теперь Тильзитский мир прикажете называть Советским миром?.. А Калининград?! Город носит имя человека, который подписал самые страшные правительственные указы! О палаческих ОСО, тройках бериевских, о расстреле детей, уличенных в воровстве колосков! Как вы можете жить в городе с таким именем?..» Вита, жена Эдуарда Йонушеса, моего куршского друга, красивая, стройная, ходила по залу и размахивала трехцветным флагом… «Вы что, совсем с ума сошли? — звонили мне из Клайпеды.

— Мы, русские, члены интерфронта, видели, как вы выступали в Вильнюсе на вечере, посвященном Донелайтису, говорили о необходимости и возможности переименования поселка Чистые Пруды в Тольминкемис. Как вы могли?! Нас тут притесняют, с нами не разговаривают по-русски, а вы с ними в одну дуду дудите? И этим занимается ваш Фонд культуры?!» Голова кругом!

«Алло, это канцлер пруссов! — слышу я голос Л. Палмайтиса. Он мне звонит почти каждую неделю.

— Итак, вот наши предложения. Во-первых, переименование Чистых Прудов в Тольминкемис. Во-вторых, непременное сохранение Побеттенской кирхи, где в XVI веке священник Абель Виль создал удивительное творение мирового значения, немецко-прусский словарь, и перевел на прусский катехизис. Затем — Мажвидас, увековечение его имени. Имени человека, который создал первый в Литве букварь на литовском языке. Он жил в Восточной Пруссии, в городе Рагайне (испорченном немцем в Рагнит, в нынешнем так называемом городе Немане), затем…» Спасибо, канцлер, благодарю. Будем контактировать, сотрудничать. «Литва! Литва!!» «…в сирени соловей не петь не может».