Изменить стиль страницы

Была война

История первая

Из госпиталя Сергеев выписался голодной, горестной весной сорок второго. Его ранило в октябре пустяковым осколком, пробило только мякоть, все могло и обойтись, обработай рану вовремя, но этого как раз и не сделали, началась гангрена, правую ногу резали дважды, осталась короткая, в четверть, культя.

Лечился Виталий Петрович в Казани, в сером высоком, на площади Свободы, здании, где раньше был юридический институт. Безногие лежали на первом, цокольном этаже, что Сергеева огорчало: из окошка виделся только Дом Красной Армии с балконом на колоннах (говорили, здесь раньше было Дворянское собрание), угол недостроенного театра (война законсервировала) да часть мостовой, покрытой грязным, сгребенным в кучи снегом. Сергеев знал, конечно, что город велик, но как бы не верил этому: уж больно узок был мир, обозреваемый из окна.

Жену Сергеев потерял еще летом, старики — его и ее — умерли до войны, дальние родственники, разысканные с трудом, сообщили, будто Кира погибла при бомбежке эшелона, и Сергеев жалел ее, не испытывая, однако, той пронзительной, выматывающей сердечной боли, какая должна была терзать, если бы любил истинной, неохватной любовью.

Когда культя зарубцевалась и привыкла к временному, из липового чурбашка протезу, Сергееву соорудили кожаную, на стальных шарнирах, ногу, и он опять учился ходить, с размаху выбрасывал конечность вперед и громко брякал ею об пол. Вдоль коридора до самого отбоя топали безногие, выхвалялись друг перед дружкой протезами, умением совладать с ними, особым вниманием врача, любовными победами, покупным базарным табачком, фотокарточками детишек, письмами жен и подруг. И Сергеев, превозмогая себя, хвастался тем же самым и никому не говорил про гибель Киры, один лишь сосед по койке знал, но умел молчать, тем более что умирал и чем ближе к смерти, тем больше отстранялся от окружающего.

Он и сговорил Сергеева после излечения поехать в родной ему городишко — по его словам, тихий да сытый, — где Сергеева приютят и где не будет он в тягость. Сосед продиктовал письмо — страшное в прощальной откровенности — и расписался, держа слабый карандаш в левой: «Анато Гргрч Паламеше», — а вскоре вынесли его, совсем коротенького, без обеих ног и правой руки, прямо так, без носилок, управилась одна санитарка.

Тогда Сергеев напился мутным, воняющим свеклою самогоном, напился лежа и долго пел в одиночку, замолкая всякий раз, когда у двери слышались шаги, а под вечер в узкую, как труба, каморку поселили новенького, тоже без обеих ног, и Сергееву сделалось жутко: а ну как умрет и этот. Утром Сергеев запросился на выписку.

В дорогу прицепил он привычный деревянный протез, не томивший культю, а тот, фабричный, упаковал в газеты и на тесьме повесил за спину, рядом с полупустым «сидором». Сверток торчал над головой, будто самоварная труба, но так ловчее было, нежели нести в руке, — приходилось ведь еще и опираться на палку.

Свежим воздухом Сергеева качнуло — после госпитальной атмосферы воздух здесь был словно родниковая влага взамен болотной жижи, — Виталий Петрович ухватился за стенку, посидел на крыльце госпиталя, кто-то, проходя, положил рядом несколько монеток, и не хватило сил, чтоб окликнуть.

Площадь казалась опасной, не за что придержаться, если оступишься, капитан переходил неуверенно, вдумчиво и, завидев на повороте облезлый вагон, шага не ускорил, дождался другого.

Казань ему представилась грязной, нескладной, неприютной и очень длинной — ехал как на край света. Трамвай остановился в полутора километрах от пристани, у какого-то Петрушкина разъезда, и выпало долго и трудно ковылять, вонзая штырь протеза в клеклую глину и вытаскивая обратно. Культю сильно терло и мерещилось — вот-вот оборвутся ремни крепления.

Еще не сошла полая вода, пароходы причаливали не у Дальнего Устья, как называли казанцы, а к Ближнему Устью, пароходы шли без расписания, как бог на душу положит, сулили, что в Каму будет на рассвете, а пока стоял полдень, студеный и серый. Виталий Петрович сунулся в дощатый береговой вокзал, там лежали, сидели впритык, от смрада закружилась голова, Сергеев решил перетерпеть на воле.

В голом замусоренном скверике пришлось ждать, пока освободится угол скамейки, Сергеев скинул заспинную поклажу, сел, вытянув деревяшку. Несуществующие пальцы чесались, будто промеж них набрались пот и пыль.

Провалявшись без малого семь месяцев, Сергеев успел перелопатить всю прошлую тридцатилетнюю жизнь, а о будущей отчего-то размышлял мало, им владело не то чтоб полное безразличие, а скорей некая отстраненность от самого себя: как будет, так и будет, и незачем трудить мозги. Вот и теперь он сидел почти бездумно, и только ветер досаждал: шинелка, перешитая из красноармейской, без ваты, грела плохо.

Рядом спал, откинувшись на ослон скамьи, безрукий сержант, култышка у плеча мелко-мелко подрагивала и трепетали под опущенными веками глазные яблоки — видно, снилось беспокойное, как обыкновенно у раненых и калечных. Повозившись — в одной гимнастерке, продрог, наверное, — безрукий распахнул очи, по-детски незамутненные, простоватые, глянул мельком, попросил:

— Дай, капитан, курнуть.

Сергеев достал пачку «норда», и сержант потянулся — не пальцами, ртом, стало видно, что и вторая у него рука оттяпана, правда, не вся, пониже локтя.

— Повезло тебе, капитан, — сказал он. — Руки целы, опять же и на обутке экономия. Хлебнем, что ли, по такому случаю? У меня денег до хрена, не знаю, куда подевать. Лезь ко мне в карман, выуживай.

Выпить так выпить, и это было безразлично. Сергеев мотнул головой, отказываясь от денег, развязал «сидор»: там хранилась фляжка спирту, подаренная на прощанье, банка свиной тушенки, буханка остистого липкого хлеба.

— Дай нюхну, — попросил сержант. Сергеев отвернул пробку, и безрукий сильно втянул запах, определил: — Чистый. Разводить станешь? Может, не будем добро портить?

— Тебя как звать? — спросил Сергеев.

— А тебе на что? — вдруг окрысился парень. — Ну, положим, Алексей, что — легче стало?

— Да нет, — сказал Сергеев. — Я так просто.

И пожалел, что связался: пропойца и, похоже, не исключено, побирушка. И вдобавок психоват.

— Ладно, — Алексей успокоился. — На пароход, что ли? В Каму?

— Видно будет, куда, — ответил Сергеев, поднося чарку-колпачок от немецкой фляги ко рту безрукого, тот втянул спирт и сильно выдохнул воздух, а хлеб с тушенкой отстранил, велел налить вторую. — Окосеешь, — предупредил Сергеев. — Закуси хоть.

Алексей матюгнулся — длинно и витиевато, укололся глазами, как шильями. Не стерпев, поднялась и ушла женщина, дремавшая рядом.

Сергеев же выпил одну и захмелел, прозрачно и счастливо, ему сейчас казалось все легко: и в самом деле, повезло ведь, мог остаться и без рук, и без глаз, тогда бы как, а с деревяшкою, право, можно прожить.

Пить он больше не стал и не дал сержанту — объяснил, что лучше приберечь к ночи, а то задрогнут вовсе, и Алексей опять обругал его, смешно, по-школьному, жадиной-говядиной, выкурил подряд папироску за папироской, куда-то исчез, а Сергеев сидел, вытянув баклушку, и, по мере того, как выветривался несильный хмель, обретал четкость мысли, принявшей, однако, нежелательный оборот.

С Кирой поженились давно, когда обоим было по двадцать, и поначалу радость привычного, доступного обладания, хлопоты по устройству быта, больше похожие на игру в «дочки-матери», возможность в любой момент выговориться без оглядки — все это сумело заполнить жизнь и на время подменить собою любовь, но только на время: у любви, как, впрочем, и у иных больших чувств, есть свойство неподменяемости, что ли… Потому-то вскоре обоим сделалось ясно, что никакая это не любовь, и Кира тихонько заперлась в себе, а Виталий помаялся-помаялся, пометался-пометался и смирился тоже — так ведь смиряются многие, утешал он себя.

Киры нет, и воспоминания о ней печальны — погиб человек! — однако же не испепеляющи, к одиночеству Сергеев притерпелся, ежели же станет невмоготу — не старец же он в тридцать-то лет, уладит, если захочет.

Он думал так и подобно большинству не замечал эгоистичности, жестокости мыслей, слишком трезвых по отношению к Кире, близкой почти десять лет, а теперь мертвой, — и коль даже признал бы себя за эгоиста, никто не услышал бы, не догадался, не осудил.

Открылся киоск напротив, Сергеев, поминутно оглядываясь — не сперли бы ногу! — сковылял, купил местную газету «Красная Татария», куцую, ополовиненную по случаю войны, прочитал сводку за восьмое мая: немцы наступают на Керчь и, возможно, захватили ее — в сводках обычно сообщали о таких делах задним числом.

Под вечер появился Алексей, разило самогоном, из кармана шаровар высовывалось горлышко бутылки. Сержант плюхнулся на скамью, культею, что подлинней, выгреб наземь комок трешек и рублей, побахвалился:

— Жить надо уметь, капитан. Часика четыре у сходней проторчал — и вот доходишко безгрешный. В напарники не желаешь? Ты сидишь, я стою, мне дают — ты берешь, разделение труда и выручка пополам.

Сергеев молча вскинул мешок, просунулся в тесьму — протез вознесся, как самоварная труба — и нырнул в сумрак, общупывая почву цельной ногой, прежде чем ступить деревяшкой.

На дебаркадер не пускали, тогда, кое-как преодолев боковой забор, Сергеев спустился к Волге, отыскал еще тепловатый плитняк и решил сидеть здесь, пока не прозябнет окончательно и не придется укрываться в душной вони вокзала.

Незаметно, как обмороком, он уснул и так же внезапно пробудился, обе ноги стыли, зубы начинали постукивать, Сергеев их еле урезонил.

Холодно и жестко бежала неподвижная река, и, отделенная лишь небольшим пространством, текла над нею другая, только матовая и кое-где поблескивавшая звездами. На дебаркадере мертво синели маскировочные лампы, внадрыв плакал ребенок и не слыхать было, чтоб его успокаивали. Голодно выла собака. Пахло водой, мазутом, песком, старым канатом и шкуркой вяленой рыбы. Ветер утих — близился рассвет.