Изменить стиль страницы

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

«Ленинские искры», «Искорки», уже мелькнули в моей повести, и мне остается объяснить, как они возникли в моей жизни, навсегда определив ее движение, ее вектор, который, напомню подзабывшим геометрию, «есть прямолинейный отрезок с приданным ему направлением». Не знаю, чем уж привлекло меня это замысловатое сравнение — вектор жизни, — понимаю, что рискованно жизнь с ее непредвиденными зигзагами уподоблять математической прямолинейности, но вот засела во мне такая случайно пришедшая в голову формулировка, и отделаться от нее, заменить другой, поточнее, не могу. Это тем более удивительно, что ссылаюсь я на математику, предмет, по которому у школьных учителей числился в безнадежных тупицах.

Школа…

Я учился в 15-й «единой, трудовой», бывшем Тенишевском реальном училище, основанном в 1896 году известными петербургскими меценатами князем Тенишевым и его супругой.

Я еще не раз возвращусь на этих страницах в свою школу, а пока заглянем в Тенишевку начала века с помощью одного из первых ее выпускников поэта Осипа Мандельштама, хотя его свидетельство весьма субъективно в деталях.

«…Воспитывались мы в высоких стеклянных ящиках, с нагретыми паровым отоплением подоконниками, в просторнейших классах на двадцать пять человек и отнюдь не в коридорах, а в высоких паркетных манежах, где стояли косые столбы солнечной пыли и попахивало газом из физических лабораторий. Наглядные методы заключались в жестокой и ненужной вивисекции, выкачивании воздуха из стеклянного колпака, чтобы задохнулась на спинке бедная мышь, в мучении лягушек, в научном кипячении воды, с описанием этого процесса и в плавке стеклянных палочек на газовых горелках.

От тяжелого, приторного запаха в лабораториях болела голова, но настоящим адом для большинства неловких, не слишком здоровых и нервических детей был ручной труд. К концу дня, отяжелев от уроков, насыщенных разговорами и демонстрациями, мы задыхались среди стружек и опилок, не умея перепилить доску. Пила завертывалась, рубанок кривил, стамеска ударяла по пальцам: ничего не выходило. Инструктор возился с двумя-тремя ловкими мальчиками, остальные проклинали ручной труд…

Вот краткая портретная галерея моего класса: Ванюша Корсаков по прозванию Котлета (рыхлый земец, прическа в скобку, русская рубашка с шелковым поясом, семейная земская традиция); Барац — семья дружит с Стасюлевичем («Вестник Европы»), страстный минералог, нем как рыба, говорит только о кварце и слюде; Леонид Зарубин — крупная углепромышленность Донского бассейна…; Пржесецкий — из бедной шляхты, специалист по плавкам. Первый ученик Слободзинский — человек из сожженной Гоголем второй части «Мертвых душ», положительный тип русского интеллигента, умеренный мистик, правдолюбец, хороший математик и начетчик по Достоевскому; потом заведовал радиостанцией, Надеждин — разночинец: кислый запах квартиры маленького чиновника, веселье и беспечность потому, что нечего терять. Близнецы-братья Крупенские, бессарабские помещики, знатоки вина и евреев. И, наконец, Борис Синани, человек того поколения, которое действует сейчас, созревший для больших событий и исторической работы. Умер, едва окончив.

…В Тенишевке были хорошие мальчики. Из того же мяса, из той же кости, что дети на портретах Серова. Маленькие аскеты, монахи в детском своем монастыре, где в тетрадках… стеклянных колбочках… больше духовности и внутреннего строя, чем в жизни взрослых.

Какая смесь, какая правдивая историческая разноголосица жила в нашей школе, где география, попыхивая трубкой кэпстен, превращалась в анекдот об американских трестах, как много истории билось и трепыхалось возле тенишевской оранжереи на курьих ножках и пещерного футбола.

Нет, русские мальчики не англичане, их не возьмешь ни спортом, ни кипяченой водой самодеятельности. В самую тепличную, в самую выкипяченную русскую школу ворвется жизнь с неожиданными интересами и буйными умственными забавами, как однажды она ворвалась в пушкинский лицей»

(«Шум времени»).

«Портретная галерея» нашего класса была тоже довольно пестра. Таня О., например, дочь бывшего крупного питерского заводчика, владевшего до революции чугунолитейным производством, а теперь работавшего там же рядовым инженером, сидела за одной партой с Лялей Фотиевой, племянницей большевички-подпольщицы, ставшей секретарем Совнаркома, помощницей Ленина. И обе дружили с Бэбой С., дочерью нэпмана на закате из Гостиного двора, рослой, очень красивой девочкой, которая к восьмому классу уже заневестилась и жестоко отвергла своего постоянного, с первого класса верного рыцаря Шурика Т., предпочтя ему кого-то из отцовского круга. А Шурик был сын газетчика, торговавшего в киоске на том же месте, как и в царское время, угол Моховой и Симеоновской, возле булочной; возвращаясь из школы после уроков, мальчик нередко заменял отца, пока тот отлучался домой пообедать. Шурик — нынче полковник в отставке, Бэбиной судьбы не знаю.

Некоторых из моих соучеников я еще назову по ходу повествования; с Пекачом читатель уже познакомился в предыдущей главе. А сейчас, по ассоциации с «котлетой» из мандельштамовского класса, мне вспоминается наш Толик Щ. с прилепившейся к нему еще более несимпатичной кличкой «Мочетока». Происхождение ребячьих кличек — процесс зачастую загадочный. Я долго не понимал, почему, при каких обстоятельствах чистенького, мамой ухоженного мальчика прозвали так некрасиво: он пришел к нам из другой школы, и вместе с ним перекочевало каким-то образом и его тамошнее прозвище. Через много лет, вскоре после войны, в Ленинграде, я, скрученный внезапным приступом почечной колики, угодил в урологическую клинику профессора Щ. Просматривая при первом обходе мою «историю болезни», увидев фамилию, он спросил, не учился ли я вместе с его младшим сыном. Толик Мочетока был его сын. И сразу приоткрылся секрет клички — она была связана с профессией отца. И приштамповалась к Толику настолько прочно, несмываемо, что, когда еще через много лет в Москве мне позвонил доктор исторических наук Щ., с которым мы не виделись после окончания школы почти полвека, я в ответ на его приветствие начал было: «Здравствуй, Моче…» — и осекся.

Тенишевское училище славилось своим отборным преподавательским составом. Я застал еще таких корифеев, как Петр Алексеевич Знаменский, автор «Физики», по которой обучались миллионы, и Владимир Никанорович Верховский, написавший не менее знаменитую «Химию». Но не только учителями была известна Тенишевка. Еще более — своим актовым залом. Построенный амфитеатром в отдельном корпусе, соединявшемся с учебным стеклянной галереей, он быстро привлек к себе внимание антрепренеров, организаторов спектаклей, концертов, лекций, диспутов. Здесь дважды в 1906 году под фамилией Карпов выступал Ленин. Актовый видел Горького, Блока, Леонида Андреева, Куприна. Здесь блистали Комиссаржевская, Качалов, Ходотов, Гайдебуров. Музицировали Римский-Корсаков, юный Прокофьев. Здесь Мейерхольд поставил блоковский «Балаганчик», Маяковский впервые прочел «Облако в штанах». А в феврале 1922 года актовый зал теперь уже школы № 15 начал самостоятельную, независимую от нее жизнь как помещение созданного Брянцевым Театра юных зрителей. В качестве такового, то есть зрителя, я, ведомый мамой, и оказался первый раз на Моховой, 35, а затем уж, через три года, как школьник.

А еще через три года я стал пионером. В отличие от нынешнего торжественно-массового повязывания в школах красного галстука, в нашу ребячью пору это был поступок, действие, на которое следовало решиться: куда-то пойти, где-то записаться. Тогда пионеры объединялись в так называемые базы, существовавшие не при школах, а при учреждениях, предприятиях. Вот я и записался, узнав у кого-то адрес, в пионерскую базу № 23 при Нефтеторге. Мы собирались раз в неделю, по вечерам, на чердаке большого, набитого разными учреждениями дома, угол канала Грибоедова и улицы Ракова, недалеко от Русского музея и Спаса на крови — церкви, возведенной, как сказано в путеводителе, «в 1883—1907 гг. на месте, где 1 марта 1881 г. И. И. Гриневицкий, исполняя приговор комитета «Народной воли», бросил бомбу, смертельно ранившую Александра II». Помню, как однажды в мой дошкольный еще период Людмила Дмитриевна, гувернантка, «четвероюродная сестра» Рахманинова, привела нас, малышей, на прогулке в пристройку собора, чтобы мы глянули на лежавшую за оградкой каменную плиту, квадратный кусок мостовой с блекло-желтыми пятнышками, царской будто бы кровью… (В ленинградской «Авроре» прочел недавно, что в доме, соседнем с тем, где была наша база, имела когда-то пристанище «Бродячая собака», вошедшая в историю русского искусства, да и литературы тоже. В это кабаре, в «Подвал бродячей собаки», как именовалось оно на вывеске с изображением веселой лохматой дворняги, возложившей лапу на трагическую греческую маску, съезжались после спектаклей на ночные, до утра, бдения актеры. К ним тянулись на огонек и художники, литераторы. Пел Шаляпин, играл Стравинский. Читали стихи Есенин, Маяковский, Хлебников, Игорь Северянин, Бальмонт, Клюев. Бывала Анна Ахматова, воспевшая Подвал:

Да, я любила их, те сборища ночные, —

На маленьком столе стаканы ледяные,

Над чёрным кофеем пахучий, тонкий пар,

Камина красного тяжелый, зимний жар,

Веселость едкую литературной шутки

И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.)

2

Чем мы занимались на пионерских сборах?

Память моя тенденциозно, избирательно выталкивает на первый план, оттесняя все прочие занятия, громкие коллективные читки газеты, которая называлась «Ленинские искры».