Часть вторая СИЛЕЗИЯ

i_010.jpg

1

На следующий день, сидя в виллисе и кутаясь в спасительную бурку, Иван Гаврилович вспоминал события прошлой ночи.

В щедро натопленном доме владельца паровой мельницы, который горячо доказывал свое чешское происхождение, было тихо и уютно. Может, и в самом деле Ганса Кубке звали когда-то Яном Кубкой, который в молодые годы отправился из перенаселенного Оломоуца на заработки в Восточную Германию и тут осел, женившись на вдове шваба-мельника. Все может быть. Ведь он сам позвал к себе советских воинов на постой и предупредительно проявлял славянское гостеприимство. Ему помогала жена — седая немка с двумя рядами вставных зубов, грузная женщина, намного старше своего мужа.

На сковородке шипела яичница, в четырехугольной зеленой бутылке ждал своей очереди самодельный шнапс. Узкая шейка бутылки была обтянута аккуратным разноцветным веночком из пористой резины. Капельки спиртного из начатой бутылки всасывались в резину и не пачкали скатерть.

— Выпьем, чтоб дома не грустили, — промолвил Березовский, налив рюмки.

Выпитая рюмка не развеселила, а наоборот, навеяла еще большую грусть. Ивана Гавриловича не переставало мучить то, что его нигде никто не ждет. Разве лишь сестра Настя, если осталась в живых…

Вадим Георгиевич пожаловался: давненько не было писем от жены, возвратившейся из эвакуации в освобожденный Днепропетровск. Как там поживает его Элеонора, как ведет себя сын Валерик, какова причина перебоев в переписке: задержка полевой почты в связи с частыми передислокациями или, быть может, одинокая женушка нашла себе кого-то, кто пригрел ее в холодном, неуютном городе? Что делать, если это так? Списать за счет войны? Пропади она пропадом, эта проклятая война! Даже с его оптимизмом волком взвоешь!

Вдруг инженер-майор вспомнил о записке в кармане. Будет комбриг рад или нет, в этих деликатных делах трудно заранее угадывать, но его долг — выполнить обещание, данное женщине. И Вадим Георгиевич провозгласил тост:

— За тех, кто ждет встречи с нами!

Шнапс был чистый, не отдавал ни сивухой, ни свеклой, как это часто бывало в польских селах, — во всем проявлялась немецкая аккуратность.

Березовский невесело сказал:

— Меня никто не ждет.

— Это еще неизвестно, — возразил Никольский. Он с улыбкой дернул свою рыжую клинообразную бородку, на полном лице заиграла лукавая усмешка. — А вдруг кто-нибудь да ждет?

— На что вы намекаете?

— На это. — Инженер-майор вынул из планшета маленький бумажный треугольник, объяснил: — Разыскивая вас, натолкнулся на санроту сто двадцатого стрелкового полка и встретил медсестру Пащину.

— Машу Пащину? Что она там делает?

— Очевидно, проходит службу.

— А рука? Ей ведь должны были ампутировать руку.

— Я такого не заметил. Она об этом не пишет?

— Нет. Просит лишь о встрече.

— Вот видите, я отгадал!

В санроте было относительно спокойно. Сто двадцатый полк не принимал участия в битве за Оппельн, три его батальона заняли оборону на правом берегу Одера, четвертый находился в резерве. Боевые операции сводились к артиллерийской дуэли через реку. Старых раненых уже эвакуировали в тыл, новых было немного, лишь те, кто зазевался во время артогня.

Разместилась санрота в помещении больницы, растянувшемся вдоль реки селения Шварцфельд, на южной окраине которого находилась мельница Ганса Кубке. Насмешил их утром этот Ганс Кубке, то бишь Ян Кубка, как он себя упорно называет. Когда Березовский уже собрался в дорогу, мельник подошел к нему и подобострастно начал просить дать ему справку о том, что он, Ян Кубка, является «порядочным человеком». Вот где коренилась причина его любезного гостеприимства!

Комбриг торопился, переговоры о «справке» в шутку поручил завершить Никольскому, который оставался на месте до новых распоряжений.

В машине Березовский еще раз перечитал давнишнее Машино письмо, полученное в польском феодальном замке. Пащина писала тогда о ранении в руку и просила непременно заехать к ней поговорить. О чем? Хотела восстановить прежнюю добрую связь? А как же лейтенант-артиллерист? А он… Это верно, что письмо пришло очень несвоевременно: как раз готовилось наступление, и комбригу никак невозможно было вырваться с КП и разыскать польский городок Соколув и полевой госпиталь в нем. Однако можно было связаться по телефону или послать Сашка Платонова, или, по крайней мере, написать несколько слов. Нет, не отсутствие времени, а дикая ревность стискивала ему, седеющему дураку, сердце.

Сейчас он увидит ее. Военфельдшер — старый, бывалый солдат — вытянулся перед полковником и пообещал, что медсестра Пащина «мигом появится здесь». Побрел за нею по длинному хмурому коридору, где остро пахло йодом, хлоркой, карболовой кислотой. Березовского раздражали эти специфические запахи. Слишком уж много госпиталей выпало на его долю, слишком много ран, операций и торопливых перевязок, когда с тебя вместе с бинтами и засохшими струпьями сдирают кожу.

Вышел на свежий воздух, сел на очищенную от снега и уже подсохшую скамью, прилепившуюся к больничной стене. На верхушке гибкого ясен я ритмично покачивается и самозабвенно каркает ворона — чувствует приближение весны…

Маша бежала стремглав, на ходу срывая с себя белый халат, нерешительно остановилась и тихо произнесла:

— Здравствуйте, Иван Гаврилович.

Почти механически комбриг среагировал на это «здравствуйте» вместо ожидаемого «здравствуй».

— Здравствуй, Машенька, — ответил он и, тревожно взглянув в ее ласковые глаза, на побледневшее, настороженное лицо, обеспокоенно добавил: — Идем отсюда, простудишься.

— Идем, — согласилась Маша, хотя никто из них не знал, куда им идти.

Один лишь взгляд комбрига, и от машины уже бежал Сашко Чубчик, неся черную кавказскую бурку.

Маша впервые видела Платонова, как и он ее. Ординарец у Ивана Гавриловича недавно, с тех пор как тот стал полковником и начальником штаба бригады. Зато бурка была хорошо ей знакома. Девушке стало неловко, на бледных щеках густо выступил румянец, она снова стала похожей на ту, прежнюю, — пригожую станичницу с Донского края.

Березовский накинул на Машу бурку, накрыл с головой. В этом шатре девушке было тепло, и они присели на скамью. Убаюканная собственным карканьем, ворона умолкла, размеренно покачиваясь на тонкой верхушке, словно акробат на трапеции. Чубчик возвратился в машину. Они снова были вдвоем.

— Как твоя рука? — спросил комбриг.

— Еще побаливает.

— Хорошо, что не ампутировали.

— Ага.

— Как же ты была ранена?

— Во время бомбежки.

Березовского встревожил лаконизм ее ответов. Что с нею? Вот выбежала, казалось, обрадовалась встрече, а нет в ее тоне, ее поведении того, на что он надеялся, чего ждал. Зачем же писала, приглашала к себе?

Лишь теперь до его сознания дошла деталь, на которую он вначале не обратил внимания. Ведь и письмо ее, и записка были слишком лаконичны, официальны, и обращалась она в них тоже на «вы»… Да и об ампутации… Явно ведь выдумала. Не для того ли, чтобы он непременно приехал?

Времени в обрез, его ждут в Обернигке, поэтому спросил напрямик:

— Маша… ты хотела меня видеть?

— Очень хотела, Иван Гаврилович.

— Значит, не забыла?

— О нет. Вы для меня будто родной отец.

Следовательно, так и есть: злосчастных пятнадцать лет, лежащих между ними, не переступить никогда. Вот почему появился на их пути артиллерийский лейтенант. Не был бы он, был бы кто-нибудь другой.

Маша не до конца понимала, что творится в душе Березовского, потому что воспринимала события не так, как он. В шестнадцать лет стройная, физически зрелая казачка добровольно пошла на фронт, не задумываясь над катаклизмами истории. Трещали границы, исчезали с лица земли города, села, памятники культуры, менялась карта Европы… Девушка знала другое: ломаются установившиеся нормы, вчерашние ценности сегодня становятся мелочью, сама жизнь человека фатально обесценилась. Каждый день она видела раны, боль, огонь и смерть. В этом страшном хаосе она и сама искала забвения и хотела уделить капельку счастья другим. Ее любили, влюблялась иногда и Маша, но все менялось в гигантском калейдоскопе: бои, санроты, медсанбаты, живые люди, которые через минуту становились мертвецами.