— Да, здесь нашли себе место выдержки из этой каннибальской книги. Но здесь было не только это. Здесь было еще кое-что. Здесь… — он ткнул палкой в стену, — и здесь… Да, фрейлейн Катрин? Говорите все…

— Тут висели фотографии его сыновей, — объяснила девушка чуточку растерянно. Она жалела, что возвратилась в этот дом, полный противоречий и внутренней борьбы.

— Ну да, — нервно подтвердил Шаубе. — Здесь висели фотографии двух моих сыновей — Альфреда и Готлиба. Оба сейчас на фронте. Где они и что с ними, не знаю. И, видимо, никогда не узнаю. Конец!..

Он плюхнулся на миниатюрный, почти игрушечный диванчик пурпурного цвета. Сидел подавленный, обессиленный и отчужденный. Он и сам сейчас походил на игрушку, в которой перестала работать заведенная ключиком пружина. Немного передохнув, Шаубе заговорил тише и спокойнее:

— Такой конец предвидел мой третий сын Бернард. Он был самым старшим. Его портрета вы здесь не видели, фрейлейн Катрин, и никогда о нем не слыхали, не правда ли? Бернард Шаубе погиб в Бухенвальде, от пули эсэсовца. Как и его партийный товарищ Эрнст Тельман, с которым они работали в Рот Фронте.

Для Катерины это и в самом деле была новость. Девушка догадывалась, что у Шаубе есть какие-то семейные секреты, которыми хозяин не считал необходимым делиться с ней.

Напряженную паузу нарушил Сашко Чубчик, принесший пакеты с едой. Катерина повела его на кухню, оставив на некоторое время комбрига, замполита и немецкого профессора. Чтобы дать возможность Фридриху Шаубе успокоиться, гости молчали в ожидании возвращения Катерины. Березовский взял первый попавшийся журнал из тех, которые лежали на низеньком газетном столике, и начал перелистывать его: он немного умел читать по-немецки.

Это был иллюстрированный еженедельник с претенциозным названием «Радость и труд», издание так называемого рейхсминистерства труда. Руководил министерством хронический алкоголик доктор Лей, пьяная физиономия которого мелькала на многих страницах издания. Чаще всего — рядом с фюрером: на Мюнхенской художественной выставке, со всей очевидностью свидетельствовавшей о вырождении изобразительного искусства под прессом фашистской диктатуры; при рассмотрении и утверждении генерального плана реконструкции Берлина, которому не суждено было осуществиться; на строительстве автострады Бреслау — Берлин, словно бы нарочно сооруженной для советских автоколонн… Удивляло сравнительно небольшое количество фронтовых фотографий, хотя страна истекала кровью в ужасной, самоубийственной войне. Как видно, фашистские заправилы всем этим хотели подчеркнуть, что война идет победоносно, вдали от границ рейха, что нет ни голода, ни холода, ни городов-кладбищ, ни концлагерей, ни тотальной мобилизации стариков и подростков.

Березовский подал журнал Терпугову, обратив его внимание на снимок с Мюнхенской выставки: чванливая фигура диктатора с выпученными стеклянными глазами на фоне гигантской скульптуры дискобола. Создавалось впечатление, что атлет, замахнувшись тяжелым диском, вот-вот стукнет фюрера по затылку. Это похоже было на карикатуру. Алексей Игнатьевич улыбнулся, а Шаубе объяснил:

— Культ грубой физической силы.

Катерина возвратилась в комнату с фрау Шаубе. Магда Шаубе, тоже маленькая и беспомощная, всей своей фигурой, жестами, интонацией, даже лицом была очень похожа на мужа. Она старалась приветливо улыбаться, но в поблекших старческих глазах проглядывало тревожное: что же будет дальше? В немом вопросе — и боль о своей собственной судьбе, судьбе мужа, дома, и неутешное материнское горе. Можно годами молчать о старшем сыне, можно сорвать со стен фотографии младших сыновей, но вырвать их из сердца, не думать о них ни одна мать не в силах.

«Видимо, это и к лучшему, что оба они в таком возрасте, когда притупляются мысли и чувства. Будь они помоложе, их нервы не выдержали бы, не вынесли такого напряжения…»

Фридрих Шаубе словно бы угадал мысли комбрига.

— Я не знаю, откуда человек берет силы… Не знаю. Перед нами жалкие осколки семьи, которая могла быть счастлива.

— Ты рассказал господам о Бернарде? — спросила Магда у мужа.

— Да, рассказал. Тяжкое горе обрушилось на нашу семью. Однако я молил бы бога, если бы только это несчастье постигло меня, чтобы не было еще большего, самого ужасного: краха Германии, ее позора.

— Хайль Гитлер! Паф! Паф! Паф!.. — послышались визгливые восклицания. Они принадлежали высокой, стройной златокудрой женщине, стоявшей в кухонной двери. Броская красота ее невольно привлекала взор. В простом, стального цвета, полувоенном платьице она чем-то походила на одну из героинь нормандских саг.

Молодая женщина неестественно засмеялась, обнажив большие пожелтевшие от никотина зубы. Мучительный смех искажал ее красоту, было в нем что-то отталкивающее, конвульсивное. И вдруг — о чудо человеческой памяти — перед глазами Ивана Гавриловича возникли кадры из того первого кинофильма, который ему пришлось увидеть в районном городке в далекой юности. Это была старая, немая лента, он и название ее вспомнил: «Арсенал».

…Тысяча девятьсот восемнадцатый год. Последние дни первой мировой войны. Регименты кайзера Вильгельма развернутой цепью топчут украинскую землю. Некоторые солдаты покачиваются, поддерживаемые руками других. Это мертвые. Живые идут в атаку, таща под руки мертвецов, чтобы и самим стать мертвецами. Черной тучей плывет газ. Солдаты в противогазах. Но вот один из них не выдерживает и, задыхаясь, срывает с себя маску. На экране появляется надпись: «Есть газы, веселящие душу человека». Солдат, наглотавшись «веселящего» газа, начинает корчиться от смеха.

Взрывается снаряд. На песке — голова немецкого солдата. Глаза раскрыты. Ужасная улыбка, обращенная в небесную пустоту, исказила солдатское лицо…

— Подойди сюда, Инга, — ласково сказала фрау Шаубе, — и не нужно этих неуместных шуток…

— Я только хотела напугать варваров, — спокойно ответила Инга и села на стул.

— Остерегайтесь провокаций, — шепнул комбригу замполит.

Алексей Игнатьевич уже пожалел, что согласился посетить старого профессора. Хотя директива Главного политического управления и обязывает налаживать контакты с местным населением, однако над ним тяготело чувство ответственности и за комбрига, и за себя, и за любой возможный инцидент.

— Наша Ингред слишком экзальтированна, — сказал профессор, не очень удивленный поведением племянницы.

— Она столько пережила, — добавила его жена. — Мы все пережили много, но она в таком возрасте…

— Это что? — встряхнула золотыми кудрями Инга. — Рыдания дядюшки и тетушки над гробом любимой племянницы? — И подчеркнуто фамильярно обратилась к Терпугову: — Дай закурить, господин большевистский офицер.

— Не курю, — ответил немного смущенный таким обращением Терпугов. На выручку ему поспешил Березовский:

— Пожалуйста, фрейлен…

— Фрау, — подсказала Катерина.

— Простите, фрау Инга. Берите. — Березовский протянул взбалмошной красавице коробку «Казбека», которую он носил на всякий случай. Инга бесцеремонно взяла из нее сразу несколько папирос. Понюхала табак и восторженно воскликнула:

— О!..

Появился Платонов-Чубчик с подносом в руках. На фронте ординарец — и швец, и жнец, и в дуду игрец. Сашко понемногу привык к этой роли, хотя в такой, как сегодня, ситуации он оказался впервые.

— Прошу в столовую! — спохватилась фрау Магда. Взяв лампу, она двинулась в соседнюю комнату.

Стол уже был накрыт. В хлебнице лежал нарезанный тоненькими ломтиками эрзац-хлеб землисто-пепельного цвета, в масленке — комочек неестественно белого маргарина, в сахарнице — мелкие, как мак, таблетки сахарина. Тут же лежали принесенные Чубчиком копченая колбаса, галеты, сахар.

Хочу шнапсу! — заявила Инга. Трудно было понять суть ее поведения: психическая аномалия или нарочитая игра?

И Терпугов, и Березовский знали, что в данных обстоятельствах пить не следует. Разве лишь по капельке для приличия. Целебная жидкость всегда была в походной фляжке Платонова. Когда рюмки были наполнены, никто первым не решался провозгласить тост. Березовскому и Терпугову сейчас было не до тостов — они все время думали о своих подразделениях, о предстоящих боях; Платонову в присутствии старших не положено было начинать первым.