Она восприняла его сообщение как должное. Словно бы иначе и быть не могло, коль речь идет о Твардовском, а чрезмерное беспокойство, она не произнесла слова «суета», вроде бы способно лишь заронить ненужные сомнения. Вот тебе и на! И как будто бы ей неведомо, какой мощный заслон поставлен перед поэмой, какая глубокоэшелонированная оборона выставлена.

Но можно и понять настроение Марии Илларионовны. С тех пор как зазвучали в эфире «голоса» с откровениями Солженицына, и ей пришлось заняться полемикой с ним, она стала нервознее и, как часто это бывает, в смятении била по своим.

Когда К.М. узнал, что назначена дата сбора редколлегии однотомника, он немедленно обратился к директору издательства Лесючевскому с требованием разрешить ему присутствовать на этом заседании.

Не подвели, как он и надеялся, Ираклий Абашидзе, Кайсын Кулиев, Эдуардас Межелайтис, Микола Бажан. Но большинство все же выступило против публикации поэмы. Многие изменили в этом духе первоначальную точку зрения. И кто? Тихонов, Сурков, Бровка...

На дворе стоял 76-й год. Не 46-й, не 49-й, не 53-й, не 57-й или 68-й, наконец. Никаких особых внешних обстоятельств, которые бы давили на людей, не существовало. Давненько уж не слышно было каких-нибудь проработочных кампаний. Год с небольшим тому назад страна отпраздновала сорокалетие со дня первого, горьковского съезда писателей. Десять самых выдающихся, как писала пресса, мастеров пера были удостоены звания Героев. По принципу: всем сестрам по серьгам. Был среди удостоенных Грибачев, но был и К.М., были те же Сурков и Чаковский... Орден Ленина, естественно, получило еще больше народу. Ну а уж другие знаки отличия — чуть ли не бывшие диссиденты их удостоились.

И вдруг такой афронт! С тяжелым сердцем собрался К.М. звонить Марии Илларионовне. Она, конечно, была расстроена, поражена, подавлена и все твердила, что можно же было что-то сделать. Она уверена в этом, поверить не может, что нельзя было... К.М., объясняя, старался не терять хладнокровия, попробовал даже пошутить, что, мол, ситуация с «Теркиным на том свете» действительно какая-то сверхъестественная. Но она не приняла шутки. Выслушивая ее рацеи, К.М. нечаянно бросил взгляд на Нину Павловну, которая присутствовала при разговоре. У нее губы вытянулись в ниточку, скулы обтянуты, лицо словно каменное. Негодует и переживает за своего шефа.

К.М. повесил трубку и вытер вспотевшее лицо платком. На Нину Павловну старался не смотреть. Только попросил ее взять блокнот и карандаш. Продиктовал письмо Марии Илларионовне. Снова рассказал, с самого начала, как все было. Не оправданий, а истории ради. Закончил твердыми словами, при которых несколько смягчилось выражение лица суровой Нины Павловны: «Голосование было демократичным. Правила не были нарушены. Поэтому возражать очень трудно. Я, впрочем, остался при своем твердом мнении. Теперь дело за Вами, как за наследницей, — разрешить публиковать том в том составе, как его утвердила большинством голосов редколлегия, или вообще запретить его издание».

— Вот пусть и решает, — злорадно, непохожим на нее голосом сказала Нина Павловна, которая тут же уселась за машинку расшифровывать надиктованное.

Он догадывался, о чем она думает. Она не раз уж заводила разговор о том, что нельзя так все же... Вы ведь не мальчик и не обслуживающий персонал, К.М. Твардовский — да, Твардовский — огромная величина, но кто же еще сделал для его памяти столько, сколько вы? А если дать оседлать себя, то можно и собственное достоинство уронить, а ведь вы — Симонов, Константин Симонов!

Хлопоча об однотомнике стихов Твардовского и о его собрании сочинений, подгоняя себя с воспоминаниями о нем в готовящийся сборник, он еще работал над фильмом о Твардовском и уж тут отдыхал душой. Перед тем как взяться за это, написал большое письмо Лапину в Гостелерадио, в котором изложил программу целой серии фильмов под рубрикой «Литературное наследие». Обосновал, почему именно с Твардовского он хотел бы начать ее, не утаил, что намерен сказать и о его редакторской деятельности. Возражений не последовало. Договор с ним на студии документальных фильмов подписали без проволочек, даже текста сценария от него не потребовали, согласились с тем, что он напишет его, когда фильм будет снят. Михаила Александровича Ульянова он позвал почитать стихи Твардовского, и когда тот с готовностью согласился, предложил, чтобы он сам выбрал, какие именно. «Сам, сам, — подтвердил он со своею, «симоновскою» улыбкой, которую узнавал и любил в себе, потому что она приходила к нему только в немногие хорошие минуты суетного существования. — А ничего, что не знаком со сценарием. Я сам с ним не знаком по той простой причине, что его не существует пока в природе», — тут снова не мог сдержать той же улыбки и, чтобы скрыть сантименты, с превеликой сосредоточенностью затянулся трубкой. Врачи уже запрещали курить, но он все же нарушал их указания: «Мужчине — на кой ему чёрт порошки...»

— Выберите, и мы обсудим. Смотришь, и фильм с этого начнем.

Я сам большой,

Я сам дойду до всех моих ошибок.

Не стойте только над душой,

Над ухом не дышите!

Когда Ульянов прочитал эти стихи, К.М. понял, что отныне у фильма будут два автора. И это будет не монолог, а диалог. Просто они будут вдвоем беседовать. Читать время от времени Сашины стихи. Ему, Ульянову, понял К.М., ему, а не камере, он может сказать все самое сокровенное, все-все, что давно просится наружу. Он просто расскажет Ульянову историю их отношений, в которых как в зеркале отразилась добрая четверть века литературы да и вообще жизни.

Когда же, предваряя «Слово о словах» в исполнении Ульянова, сам заговорил о поздней лирике Твардовского, о тех стихах, которые после смерти его были впервые опубликованы Борисом Панкиным в «Комсомолке», испытал что-то вроде катарсиса, если он правильно понимал, что имели в виду древние греки:

— Его лирика последних лет — это, я думаю, безо всяких преувеличений можно сказать, одна из вершин русской лирики во все времена. И как в них продумано о жизни, как прочувствована эта жизнь, с какой силой заданы вопросы человеку, читающему эти стихи. Как ты живешь?

Я вот с таким потрясением читал, когда был молодой, первые главы Теркина. И вот в гораздо более заскорузлом возрасте, вот уже в эти годы, читал с таким же потрясением стихи последних лет. И думал, что же, как жить?

Произнося эти строки перед камерой, он знал о себе, что был предельно искренен. Но как это получится? Поверит ли зритель? Не улыбнется ли скептически, поздновато, мол, тебе, дедушка Симонов, на исповедь-то да еще при всем честном народе. Раньше, мол, надо было бы...

Вспомнились слова какого-то мальчишки, где он их слышал — в жизни, в кино? Вычитал в какой-нибудь книге? «Когда правда, у меня как бы жар в голове». Теперь была правда, и у него был жар в голове.

— Как жить? Как работать? Что Я? Как Я? Так же думает, наверное, каждый читатель, слушая эти стихи. Как Я? Какова цена моих дел? Моих слов перед лицом этой лирики?

Он был уверен, что и Ульянов, слушая его, а потом читая стихи, думал не только о Твардовском, но и о нем.

Он захватил Нину Павловну с собой на телевидение, когда настал час первого, в узком кругу создателей и советчиков, просмотра фильма о Твардовском. Он без слов понял, что фильм ей понравился. По дороге из Останкино она все порывалась выразить свои чувства. Большего бескорыстия двух больших людей в отношении третьего, кого они не колеблясь признают крупнее себя, невозможно ни представить себе, ни передать. Это, в свою очередь, ставит их обоих на уровень того, о ком они говорят, а может быть, и выше. Вот так, если суммировать, Нина Павловна выразилась, и ему потом долго еще было немного совестно вспоминать о том, что он растерялся и не прервал ее.

Постарался перевести разговор на деловую ноту. Хорошо, что фильм закончен. Будут, конечно, еще мытарства с приемкой, будут заставлять что-то переделывать, доделывать. Но главное ощущение — фильм есть. Теперь можно заняться другими обязательствами.

С ноября 75-го года начнет отсчитывать свой срок седьмой десяток его жизни. Черт бы побрал эти юбилеи. Сколько времени, сколько сил они отбирают. А в осадок что выпадает?