Изменить стиль страницы

— Проклятие! — простонал он. — Ах, проклятие! не могу понять — каждый слог непонятен!

Я поднял конверт и осмотрел его. Послание представляло собой обрывок папируса с хорошо известным ныне зловещим рисунком, однако центральные фигуры были нарисованы довольно небрежно. Внизу стояла дата, 15 ноября, и имя: «Моррис».

Мои веки невольно смыкались, туманный воздух комнаты словно опьянял все чувства; забыв о мелькнувшей было надежде, я поплелся к себе в спальню и забылся глубоким сном, длившимся, полагаю, до того сумрачного часа, когда на землю начинают ложиться ночные тени. Встав с постели и не увидев Залесского, я принялся искать его по комнатам. Князя нигде не было. Негр, с дрожью искренней привязанности и тревоги в голосе, сообщил мне, что его хозяин оставил свои покои и ничего при этом не сказал. Я велел слуге спуститься и проверить ризницу маленькой часовни, где я оставил свою calèche[269], а также осмотреть поле за часовней, где должна пастись моя лошадь. Он вернулся с известием что двуколка и кобыла исчезли. Залесский, заключил я, несомненно отправился в путешествие.

Потянулись долгие часы. Я был глубоко тронут поведением Хэма. Он, как потерянный, бродил по комнатам. Так материя вздыхает и плачет об утраченном духе. Князь Залесский никогда прежде не удалялся от surveillance[270] этого надежного стража, и его исчезновение словно потрясло до основания их маленький космос. Хэм снова и снова молил меня, если возможно, как-то объяснить смысл этой катастрофы. Но я, как и он, пребывал в полном недоумении. Титаническая фигура эфиопа содрогалась; ломаными детскими словами он поведал мне, что инстинктивно чувствует близость страшной опасности, нависшей над его хозяином. Так миновал день, и еще один. На следующий день он разбудил меня и протянул конверт; вскрыв его, я увидел, что внутри было письмо от Залесского. Оно было поспешно нацарапано карандашом, датировано «Лондон, 14 ноября» и гласило следующее:

«Тело мое — если я не вернусь к вечеру пятницы — вы, я уверен, разыщете. Спускайтесь вниз по реке, держась все время левого берега; сверяйтесь с папирусом; и остановитесь у Descensus Aesopi[271]. Ищите внимательно, и обрящете. В остальном, как вам известно, я предпочитаю кремацию: можете отвезти тело, если пожелаете, в крематорий Père-Lachaise[272]. Все свое состояние я завещаю Хэму, ливийцу».

Хэму не терпелось узнать содержание письма, но я отказался сообщить ему хоть слово. Я был изумлен, я был более, чем когда-либо, сбит с толку, я был поражен безумным порывом Залесского. Вечер пятницы! А сейчас утро четверга! И все это время я должен был ждать, ждать в незнании, страдании, бездействии! Я был обижен на своего друга, и мне казалось, что его поведение свидетельствует о сильном душевном возбуждении. Свинцовые часы тяжко ползли один за другим, пока я, приняв снотворное, пытался утопить острое беспокойство в забвении насильственного сна. На следующее утро, однако, пришло еще одно — и довольно толстое — письмо. Адрес был написан рукой Залесского, а на конверте он надписал: «Вскрыть только в том случае, если я не вернусь до субботы». Я отложил конверт, не вскрывая.

Я прождал всю пятницу, решив, что если до шести часов ничего не случится, нужно будет действовать. Но с шести до десяти вечера я так и просидел, не сводя глаз с двери. Я был совершенно растерян и ничего не соображал, а любое действие в создавшемся положении казалось мне абсурдным. В полночь я вскочил с места — я был больше не в силах выдерживать гнетущую неизвестность. Я взял свечу и вышел в коридор. Но не успел я сделать и нескольких шагов, как свеча погасла. Тогда я с ужасом вспомнил, что к выходу мне предстоит пробираться по всему огромному и темному зданию. Пройти в глубокой тьме весь лабиринт галерей и залов, крутых лестниц и населенных летучими мышами катакомб, бессмысленных углов и поворотов казалось делом безнадежным, но я со каким-то слепым упорством все шел вперед, нащупывая путь руками. Так я блуждал около четверти часа, как вдруг мои руки наткнулись на что-то холодное и влажное, похожее на человеческое тело. Волнение дало о себе знать, и я отпрянул с испуганным возгласом.

— Залесский? — прошептал я, сдерживая дыхание.

Я напряг слух, но ответа не было. Волосы на моей голове от ужаса встали дыбом.

Я снова шагнул вперед и вновь что-то нащупал. Быстрым движением я провел рукой сверху вниз.

Это и в самом деле был он. Он опирался, полусидя, о стену комнаты; его тяжелое дыхание сразу же сказало мне, что он жив. И действительно, когда я принялся тормошить его и растирать ему руки, он быстро пришел в себя и пробормотал: «Я потерял сознание; я хочу спать — только спать». Я понес его в освещенную комнату; на последнем отрезке пути мне на помощь пришел Хэм. Радость Хэма была безгранична; он и не надеялся снова увидеть своего хозяина. Негр освободил его от мокрой и грязной одежды и надел на князя узкий багряный халат вавилонского образца, доходивший до пят, но оставлявший нижнюю часть шеи и предплечья открытыми; затем он подпоясал князя широким, расшитым золотом ceinture[273]. С достойной женщины нежностью слуга уложил своего хозяина, облаченного в это одеяние, на кушетку. Он стоял на страже, как Аргус, целую ночь и целый день, охраняя покой распростертого перед ним Залесского, и все это время тот спал глубоким сном. Когда спящий наконец проснулся, его глаза — полные божественного разума — сверкнули, как меч, привычным блеском отточенного, обоюдоострого интеллекта; сдержанная, строгая, застенчивая улыбка торжества тронула его губы; ни следа боли и усталости не было заметно в его облике. После обильной трапезы, состоявшей из орехов, осенних фруктов и самосского вина, он снова устроился на кушетке; я сел рядом, чтобы послушать историю его скитаний.

— Перед нами, Шил, — произнес он, — весьма примечательная цепочка убийств и равно примечательная цепочка самоубийств. Имелась ли между ними какая-нибудь связь? Мне кажется, что сам таинственный, беспрецедентный характер убийств привел к болезненной угнетенности общественного сознания, что в свою очередь вызвало эпидемию самоубийств. Хотя подобная эпидемия коренится в инстинкте подражания, столь свойственном человеку, не следует думать, что этот душевный процесс происходит осознанно. Человек чувствует побуждение к действию, но он не понимает, что в своей основе побуждение это вызвано желанием поступить так же, как другой. Он станет решительно отрицать подобное предположение. И вот один человек убивает себя, а другой ему подражает — но если первый использует пистолет, второй избирает веревку. Следовательно, мы никоим образом не можем полагать, что во всех тех случаях, когда во рту у умерших обнаруживались обрывки папируса, причиной смерти было рабское подражание, порожденное манией самоубийств — ибо подражание, как я говорил, никогда не бывает рабским. Итак, папирус — в отличие от явных свидетельств самоубийства, которые неизбежно оставляет каждый покончивший с собой — дает нам точный и безошибочный критерий, позволяющий разделить все летальные случаи на две группы; и таким образом, общее число их разделяется почти поровну.

Вы вздрогнули — вы обеспокоены — вы никогда не слышали и не читали о подобных преступлениях, об одновременном убийстве тысяч людей на громадном пространстве земного шара; вы чувствуете, что это превосходит ваше понимание, что вы не в силах это вообразить. На вопросы «Кем совершено?» и «С какой целью?» ваш ум не в состоянии дать ответ. А ответ, тем не менее, должен звучать: «Совершено человеком и по человеческим мотивам», — ибо Ангел Смерти с пылающим взором и огненным мечом сам давно уже умер; далее, мы можем сразу заключить, что совершено это деяние не одним человеком, но многими, когортой, армией; и опять-таки, не обычными людьми, но людьми дьявольски (или божественно) хитроумными, наделенными силой и средствами и объединенными единой целью; неловкие профилактические меры общества могут вызвать у этих людей лишь презрительную улыбку; бесконечная уверенность в себе и духовная цельность отличают их от заурядного и легко попадающего в руки закона преступника наших дней.