2
Командир штурмовой группы сержант Горицвет из батальона лейтенанта Ежа ходил с утра расстроенный, сердитый и придирался к бойцам. У Савкина обнаружил несвежий подворотничок, а он его только вчера вечером подшивал. У Сироткина — оторванную пуговицу на рукаве гимнастерки, — и как он только ее заметил? Обозвал его неряхой. На лице копоть и грязь — так это мина близко разорвалась и прикоптила. Сироткин постарался отшутиться: «К чему умываться, коли не с кем целоваться?». Пригрозил нарядом. Авердяна дважды посылал добриваться. И хотя тот пытался уверить, что, пока он бреет правую щеку, на левой уже растут волосы, сержант не хотел слушать его объяснений.
«Ой, джан, ой, джан, — ворчал Авердян, — не знает, кавказский мужчина всегда неприятность от волоса имеет». Кубисову крепко попало от сержанта за ручной пулемет: густо затвор смазан. (Так оно же, масло, густеет от холода.)
И даже своему заместителю, первому номеру, бронебойщику ефрейтору Кукуеву сделал Горицвет замечание. (Кукуев снял сапог с раненой ноги. Жмет, не дает уснуть, а он вернулся с дежурства, из ночной смены).
— Вы бы еще до трусив рассупонились. Нимиц у суседним пидвале, а вин спит, як с жинкой, на кровати.
Бойцы привыкли к жестокой требовательности своего отделенного командира. И только Авердян пытался возражать, доказывая свою правоту, за что нередко получал взыскания на предельную уставную норму.
А для Горицвета, как он говорил: «Чи стреляют по тоби, чи ни, в казарме ты или в окопе — все одинаково, солдатская служба. Во всем прежде всего треба порядок».
Странный характер у этого Горицвета. Когда на войне бойцу за своим внешним видом смотреть? Да еще здесь, в Сталинграде. В день в атаку ходишь по стольку раз, что и забываешь. Обстрелы, бомбежки беспрерывные. Света белого не видать: в дыму, в пыли, в грязи, в воде. — Поесть, и то свободной минуты не выбрать.
Хотя и бойцам иногда приходилось видеть как, попав в кутерьму боя. Горицвет не брился, не мог подшить подворотничка, тогда очень злился, поглаживая заросшие щеки, подворачивал ворот. Ну, в такие моменты не подступись к нему, не заикайся, что пора, товарищ сержант, отращивать бороду и усы.
Но сегодня все знают, что Горицвет был не в духе совсем по другой причине. Долго — а для сталинградских защитников это очень долго, вторая неделя пошла — ожидал Горицвет желанного пополнения. Комплекты теплого обмундирования выдали, и оно лежало без пользы. Его засыпало землей при обстрелах и бомбежках. И, проходя мимо кучи солдатской одежды, командир не мог не сплюнуть от злости, а то и выругаться: «Добро народное пропадает зря».
А когда упала зажигалка, и сгорели две ушанки и стеганые брюки, так он так материл фрицев, что бойцы, никогда не слышавшие от него грубой брани, от удивления глаза таращили.
Вечером штурмовой группе Горицвета лейтенант Еж поставил боевую задачу: выбить немцев из полуразрушенного каменного особняка. И тем же вечером пришло пополнение. Как сказал сержант своему заместителю: «Два с половиной человека». Попробуй выполни с ними задачу. Вот и рассердился Горицвет, а потому и придирался к подчиненным.
— Микола, а, Микола, — подошел к Горицвету сосед, командир штурмовой группы сержант Куралесин. — Ты чего сердитый? Аль давно не битый?
С Куралесиным Горицвет крепко породнился в Сталинграде. Во время последнего большого наступления немцев, месяц тому назад, контуженного, закопанного взрывом Горицвета отыскал ночью и приволок на себе Куралесин. Крепкий здоровяк Горицвет быстро пришел в себя и через две недели сбежал из медсанбата в свою дивизию. Получил взыскание. Но в тот же день в бою захватил двух «языков», и комдив наградил его медалью «За отвагу», а подполковник Коломыченко назначил командовать штурмовой группой.
Горицвет был не в духе, мог бы и сейчас схватиться со своим дружком Куралесиным, но тот имеет к нему особый подход и знает, как остудить его горячность. Молча достает он пачку любимой Горицветом духовитой уманской махорки и протягивает ему. Горицвет молча берет пачку, обнюхивает и облегченно вздыхает. И по мере того как происходит эта важная подготовка к закуриванию: сыплется на ладонь табак, оценивается на качество, отрывается расчетливо газетка, насыпается в нее табак, слюнявится цигарка — лицо Миколы постепенно проясняется, добреет. А когда сделаны уже первые две-три жадные затяжки, оно становится умиротворенным, и только топорщатся лохматые, удивленные брови.
— Бисив хлопец. Ума не приложу, И де вин достает такий гарный тютюн? Пахне, як мэд.
Куралесин лукаво подмигивает ему:
— Иду к тебе, гляжу, лежит цельная пачка.
Горицвет грозится толстым, крючковатым после ранения пальцем.
— Не морочь головы, Артэм, — И, отворачиваясь, добавляет: — Меня и без того тошно, як с похмилья.
Куралесин делает серьезное лицо, бьет себя в грудь,
— Говорю — нашел! Кто-то обронил. Или, может, с немецкого «юнкерса» выпала. Они последнее время частенько своих с парашютов подкармливают.
— Та брось дурака валить. Не до шуток.
— А что у тебя стряслось?
Горицвет неохотно возвращает начатую пачку махорки, но Куралесин рукой отстраняет.
— Возьми, пригодится.
Горицвет бережно распечатывает, достает объемистый кисет, расшитый яркой украинской вышивкой, с петухами — подарок невесты — и осторожно ссыплет, выбивая рукой до единой крохотной табачинки.
Кисет Миколы служит предметом частых насмешек Куралесина. Он называет его и чувалом, в который полпуда муки войдет, и девичьим кокошником, и даже чертовой рукавицей. Но Микола привык, не сердится.
Куралесин тянет руки к его кисету,
— Дай-ка из твоего табачного вещмешка закурить, а то дома позабыл спички, — Они снова закуривают.
— Пытаешь, чого мени сумно, а чому радуватись? Прийслали учора пополнение. Насмешки творят. Матроса-калику. У его рука на пидвязки ще высить, та двух хлопчиков. Курсантики. Шо у мэнэ, флот якись чи дитячий сад?
— Ну, это ты, Микола, напрасно. Матрос для Сталинграда — солдат первый сорт. Их фрицы боятся, полосатой смертью называют. Мне приходилось с ними воевать вместе. В штыковой перед ними никто не устоит.
— С виду вин глыба — не чоловиче. Та шось сумный и вовком на усих дивиться. Мабуть, думку мае, як ему на флот податысь.
— Чего ему флот, раз пришел сюда раненый воевать. Ты это зря, А что хлопцы молодые — не беда! Здесь все быстро воевать учатся.
— Знаемо мы цих морякив. Ты мени нэ кажи за них. Був у мэнэ одын. Хватанув я з ним горя.
Горицвет сердито стряхнул пепел с цигарки, подозвал заместителя.
— Пиды, Кукуев, поприглядись до нового пополнения. Спытай, хто воны, откель, взнай, шо за настроение. Завтраво нам з ними в атаку идти. А мы с Куралесиным над планом помаракуем.
Кукуев ушел выполнять приказание.
— Як думаешь, Артэм. Чи мени удоль проулка одарить на цей особняк, чи, можэ, с подкопа. Е тамичко норка годна. Саперы для сэбэ рыли, та бросилы. А я запримитыв. Думаю, сгодится на случай.
Куралесин почесал затылок.
— С переулки тебе особняка не взять. Мои совались. Не вышло. У них огонь перекрестный, вон из того дома, — показал он рукой. — Из дзота бьют. Если бы подавить их, тогда можно. Данай с подкопом бери. Оно вернее будет.
Он широко зевнул, и, устроясь удобней у дыры, откуда пробивались ласкающие лучи осеннего солнца, блаженствуя, зажмурился.
— А что у тебя за моряк был? Не помню что-то. О нем ты мне не рассказывал.
— Та чого о ем казаты? Меня и споминэть про его претить. Хватив я з ним лиха.
— Не верю, — подзадоривал Куралесин. — На флоте нет таких моряков.
— Вот тоби хрест. Не бачить меня рядной маты и батько. Ну и брехун був, у всим святи не найдешь. Одурачивал усих, та и мэнэ. Писля розибрались, то вин такий моряк, як я маршал. Брехав, як по нотам грав. Це ще я пяд Харьковом взводом командовал.
— Взводом?
— А шо тут такого? Командира, лейтенанта, убыло, а я за него оставсь. Як бы согласивсь на курсы ихать, давно бы вже кубари носив. Так слухай, раз зачепив. Прийслали до менэ пополнение, и той моряк з ним. Росточка маленького, з волосу червоный та конопатый, а нис в гору. «Шо меня туточку пыляку глотать у пихоти». Росхристанный, тельняшку усям каже. Над хлопцами надсмихяется: «Эй вы, пузолазики, шо вы бачили на свити, а я де тилько не плавал, яких стран не надивувавсь». Я, дурный, поверив. Жалкую об ем. За яке таке дило наказали хлопца, с воды на землю послалы воеваты? А як начнэ про жизнь свою балакать. Судьба моя морска. Родила менэ маты пид Одессой, у лодки, в штормягу. Звати его було Жора, а хфамилия чудна — Булыжный. А хлопцы ему писля другу приляпали — Бултыжный. Пока мы по степам отступали та ричок не устричали, стилько ляп баек набрехав о своей морской житии — на книгу толсту хватэ. А стали подходить до Дону, литом цего году, от туточки с ним и приключивсь конфуз. Намаялись уси, жара, як у пичи, за день сорок вэрст протопали и спать полягали. А Жора той поглядит на Дои и бига туды-сюды. А напарник его — Иван Федорчук, из донских казакив. — пытае: «Чого ты, Жора, бигаешь, будто тэбэ бжолы покусали?» — «Сни мени, каже, дурни спаться третью ничь пидряд. Будто вода менэ не держить, и тону я». А сам Федорчука издалече пытае: «А што, Иван, глубокий ваш Дон?» Той смекнув, шо Жора злякавсь, и давай его стращать: «Туточки шо, цэ ще не Дон. А вот тамочки, де нам форсировать прийдется, так и берега ни побачиш, як море Чорнэ». — «Ну, тамо корабли е, — отвеча Жора, — та и лодки». Корабли в Ростове, а лодку де найдешь? Поховали, мабуть. На другий день пишлы удоль берега и ускоре приказ получили командира полка: «Форсировать на спидручных средствах». Вот туточки и началось — и смих, и грих. Нимцы, як скаженни, налети роблят. А Жора як побачит самолет, голову у яму, а зад доверху. Хлопцы шуткуют. Каску ему на сидальник положили. Начали переправу, а вин отказывается у воду лизты. Приказываю хлопцам: «Спущай у воду». Отбивается руками и ногами. Они шуткуют над ним: «Мы, Жора, с тобой, як риба с водой. Ты на дно, а мы на той берег».