Изменить стиль страницы

На третий этаж Димка поднимался уже с меньшими предосторожностями.

Здесь оказалось четыре окна — на все четыре стороны света. Большинство стекол было выбито, а дыры заткнуты тряпками. Димка подошел к ближайшему окну и сразу увидел «его».

Человек шел в сторону полуразрушенной теплицы и поминутно оглядывался. Одет он был вполне прилично, даже шляпа на голове. В руке — эмалированный молочный бидон.

Обогнув теплицу, человек остановился, снял шляпу и носовым платком вытер лысину.

И тут у Димки мелькнула смутная догадка. Надо бы ее проверить, но нельзя было выпускать из виду этого типа. Впрочем, «тип» за несколько минут ничего непредвиденного предпринять не сможет, так что, пожалуй…

Димка бросился к лестнице, быстро спустился на второй этаж и ногой отшвырнул наваленное в углу тряпье.

Под тряпьем стояла десятилитровая бутыль с какой-то жидкостью, заткнутая большущей пробкой. Как только Димка эту пробку вытащил, в нос ему шибануло тяжелым самогонным духом.

Все было ясно, и Димка снова поднялся наверх.

Человек с бидоном исчез. А ведь за время Димкиного отсутствия этот тип никах не успел бы дойти до ближайших домов или вернуться к башне. Может, спрятался в теплице? Но ради чего? И опять Димке стало неуютно. Правда, у него шмайссер, и в крайнем случае… Но ведь всю округу переполошишь, и чем это кончится, один бог знает. Он взглянул на часы. Половина шестого. «Опаздываю, как фифа!..» И вдруг увидел этого типа. Тот, действительно, вышел из теплицы, и в руке у него был топор. Решил, наверное, взломать дверь.

Димка подпустил его поближе, потом прислонил к стене автомат, сунул в рот четыре пальца и свистнул так, что у самого зазвенело в ушах.

Человек остановился как вкопанный, потом отбросил топор и, размахивая бидоном, помчался обратно, с невероятной для его солидного возраста прытью.

Впереди был мост. И три часовых, каждый из которых мог оказаться не в меру любопытным. Димка неспешно крутил педали, а в голове у него вертелась дурацкая школьная поговорка: «Любопытство не порок, но большое свинство». Поговорка эта вертелась у него в голове, как испорченная пластинка на патефонном диске, бессмысленно, на одной и той же ноте. И чтобы избавиться от этого наваждения, Димка стал насвистывать, а когда и это не помогло, даже тихонько запел по-немецки: «Ich bin jung und du bist jung…» — «Молод я и ты юна…»

А мост уже был совсем близко, и первый из часовых стоял, повернувшись лицом к реке, и задумчиво плевал в воду. Он обернулся только тогда, когда Димка поравнялся с ним. Взгляд у него был задумчивый, тусклый и скользнул по Димке, как по чему-то ненужному, настолько лишнему в этом мире, что это никах не касалось его, часового, стоящего здесь ради неведомой, но высокой цели.

Димка ехал нормально — не быстро, не медленно, с той самой скоростью, с которой возвращаются домой рабочие, а он уже давно заметил, что есть у них эта своя традиционно рабочая скорость, и ее не спутаешь со скоростью того, кто едет по делу или прогулки ради. И Димка чутьем понимал, что часовые тоже знают эту истину, что они пригляделись ко всяким едущим и, наверное, по скорости могут определить — подозрительный ты человек или нет. Но скорость скоростью, а вот обернутый газетой ствол торчал из портфеля прямо-таки вызывающе. Может, для всех остальных он был просто палкой, обрезком трубы и мало ли чем еще, но для Димки-то он был стволом, даже мушка ясно вырисовывалась на его конце, и казалось, что просто невозможно не заметить этого.

Второй часовой был явно человеком иного склада, нежели тот философ, мимо которого Димка уже проехал. Этот в воду не плевал. Этот все время двигался: десяток быстрых шажков в одну сторону, потом в другую. То ли характера он был такого, то ли томился чем-то.

На Димку он таки обратил внимание, даже приостановился на мгновение. Скосил глаза на портфель. Димка всем существом своим почувствовал, как во рту у этого парня зашевелился язык, чтобы крикнуть: хальт! Но, если язык и зашевелился, то слово почему-то не вылетело, проглотилось, и часовой, после мгновенной задержки, опять засеменил туда-сюда.

А впереди везли гроб. Гроб был большой, лакированный, цвета тех глянцевых каштанов, которые каждый мальчишка, неизвестно зачем, собирает осенью.

Гроб стоял на телеге, а рядом с ним, свесив ноги, сидел здоровенный мужик в овчине, в зимней облезлой шапке, засунув кнут за голенище заляпанного грязью сапога.

Наплевать было Димке на этот гроб, к тому же наверняка пустой. И если, нажав на педали, он объехал телегу, так оттого лишь, что не хотелось изображать ему какую-то похоронную процессию.

Третий часовой сошел с деревянной панели на проезжую часть моста и поднял руку.

Димка не сразу понял, что же такое вдруг изменилось — то ли в нем самом, то ли в чем-то еще. Потом догадался — так он же не крутит педали, велосипед хоть и едет, но по инерции. И еще он — Димка — ни о чем не думает. Голова — как пустая бочка. Даже холодно от такой пустоты.

А лицо у часового было бугристое, пористое и лиловатое, как разведенный денатурат. Оно досадливо передернулось, да так передернутым и осталось. И рукой он махнул досадливо, как если бы не махнул, а сказал: проезжай, дурак! И Димка проехал.

Позади него, громко и тоже досадливо крикнули: тпру! Димка не обернулся, но так отчетливо представилось ему, как крестьянин натягивает вожжи, как лошадь вздергивает голову и запрокидывает ее в сторону, приоткрывая свои лошадиные, желтые зубы, что потом уже Димка не знал — обернулся он или нет.

А по городу ехалось быстро. Здесь был либо асфальт, либо тесаный шведский камень. Здесь можно было крутить вовсю. Что Димка и делал — крутил, крутил… Казалось, еще немного и его «эренпрейс» взлетит и понесется, не касаясь мостовой.

Но на каком-то углу, когда он повернул так резко, что чуть не вляпался в фонарный столб, Димка сказал себе: тпру! Почти совсем, как тот мужик в овчине.

В ту самую минуту, когда Хуго, смачно плюнув для облегчения души, решительно зашагал к дому, из-за ближайшего угла вылетел на «эренпрейсе» Димка.

Когда он, шикарно затормозив, спрыгнул со своего железного коня, Хуго плюнул еще раз, теперь уже с нескрываемой яростью, и собрался выдать длинный ядовито-презрительный монолог, но вдруг поперхнулся и уставился на портфель, болтавшийся на велосипедном руле. Уставился так, словно сроду не видел портфелей и считал, что они существуют только в сказках.

— Ну чего пялишься? — устало сказал Димка. Он снял портфель с руля и протянул его Хуго. — Бери и топай.

— Топай?! — Хуго хотелось кричать от злости, но голос почему-то звучал плаксиво, почти истерично. — Сначала ждешь тебя, как последний кретин, а потом… Может, лучше мне этот шмайссер на грудь себе повесить? Он же у тебя из портфеля торчит так, что первый же шуцман…

— Цыц! — сказал Димка. — Цыц, дитя человеческое. Бери портфель и топай, куда положено. Авось там не рассердятся за опоздание. Спекулянты, особенно те, что оружием промышляют, не должны сердиться. Они народ понимающий. А я тебя буду ждать… Нет, не здесь, конечно. Здесь ты, небось, всему кварталу глаза намозолил. Ждать я тебя буду в Стрелковом парке, возле Офицерского клуба. О’кэй? Да смотри, чтобы тебе не всучили какие-нибудь… пфеферкухены.

Хуго почти вырвал у Димки проклятый портфель. У него даже горло сжало — от возмущения, злости, отчаяния и… бессилия. Да, от бессилия. Надо бы в морду дать, а он не может. Он подчиняется. Ну почему он всегда подчиняется?

— А ты у нас мальчик-молния, — час спустя сказал Димка, отбирая у Хуго несколько полегчавший портфель.

— Сам же сказал — проверь.

— Проверил?

— Проверил. Насколько это возможно в комнате.

— Ладно, — сказал Димка, — будем считать, что дело сделано.

— Нам не по дороге? — спросил Хуго.

— Нет. Тебе, насколько я понимаю, на северо-северо-запад. А мне на юго-юго-восток.

— Ясно, — криво усмехнулся Хуго. — Смотри не перепутай направление.

Нет, направление Димка знал. Но ехать пришлось километров шесть, а то и восемь. Зато лесок был что надо. В том смысле, что никого не тянуло сюда гулять. Кого потянет гулять туда, где под ногами десятки тысяч мертвых?