Л. Аргутинская ТАТЬЯНА СОЛОМАХА
У меня на письменном столе лежит темная папка с тремя тонкими тетрадями, исписанными с начала и до конца.
В первой тетради ровный, крупный, четкий почерк, во второй — мелкий, точно бисерный, в третьей — размашистый, женский, с недописанными окончаниями слов.
К внутренней стороне папки прикреплена небольшая фотографическая карточка. Я долго вглядываюсь в чуть склоненную набок голову с красивым тонким девичьим лицом, обрамленным кудрявыми завитками, в слегка прищуренные лукавые глаза и такую же усмешку на небольших узких губах. На девушке вышитый украинский костюм, вся грудь увешана бусами, а через плечо до небольших щегольских туфелек на высоких каблуках свисает толстая кудрявая коса.
И я хочу представить себе другое лицо, бледное и намученное, с большими, строгими, горящими глазами, лицо «милой сестренки», как называл ее брат Николай, «так славно сумевшей умереть за дело революции».
И я снова открываю тетради и снова читаю эту страшную незабываемую историю.
«Как мне ни стыдно, нервы не выдержали, — и заплакал слезами сейчас, в час ночи, старый партизан, брат Татьяны, Николай Соломаха.
Жалко мне стало ее, дорогую сестру».
Из писем Николая Соломахи.
Мы дружно жили с Таней.
Помню я ее еще совсем маленькой девчонкой, в коротком платьице, босоногую, загорелую, с небольшой косицей на затылке.
Зимой она была занята в школе, вечера просиживала за уроками, а весной и летом нас нельзя было удержать дома. Мы вскакивали на рассвете, забирали по ломтю хлеба, удочки и бежали на речку ловить раков и рыб.
Это было нашим любимым занятием. Мы садились на еще мокрую, росистую траву и, не спуская взгляда с поплавка, часами смотрели на медленно текущую воду Урупа.
Иногда же Таня отбрасывала удочки, и мы начинали игры, которые выдумывала она. То мы были индейцами, то ехали в неведомые страны на воздушном корабле, которым управляла она, то, бродя по колено в болоте, отыскивали старые разрушенные города.
Я беспрекословно подчинялся сестре. Единственно, кто мешал жить, — ребята-казачата. Таня рассказывала мне, что они не давали ей прохода в школе и дразнили, называли мужичкой. Часто Таня возвращалась домой с подбитым глазом, с расцарапанным лицом и с синяками на худеньких руках. Я расспрашивал ее о том, что случилось, и она, смеясь, рассказывала, что дралась с мальчишками. Только от ребят я узнавал подробности. Когда Таню дразнили, она бросалась на казачат с кулаками. Но отцу на мальчишек она никогда не жаловалась.
Однажды мы пошли с ней купаться на реку. День был ясный, ветерок колыхал ковыль, и вся степь блестела под солнечными лучами. Мы долго плавали, Таня визжала, брызгалась, и стоило мне выйти из воды, как она бросалась ко мне, валила на песок и всего обмазывала темной липкой грязью.
А уже позже, когда мы занялись рыбной ловлей, к реке подошли пять казачат.
— А ну, выкидайтесь вон! — закричал старший в темной кубанке.
Таня оглянулась, и я видел, как загорелись ее щеки.
— Если хочешь купаться, иди ниже, а нам торопиться некуда, — сердито бросила она.
— Вот еще новость! — снова закричал казачонок. — Вы тут с себя мужицкую грязь будете смывать, а мы после вас пачкаться станем. Не пойдете — все равно выгоним!
Я не успел опомниться, как Таня схватила камень и бросила его в стоящих ребят. Они разбежались. От них посыпался град камней.
Мы бросились за бугор. Я подносил камни, Таня, целясь, кидала их в подступающих ребят. Кто-то подбил ей глаз, кровь тоненькой струйкой бежала по щеке, но она не обращала на нее внимания и с азартом «отстреливалась». Иногда она поворачивала голову ко мне и коротко отдавала приказания:
— Давай камней побольше, скорей тащи!
Татьяна Соломаха
Нам все-таки пришлось отступить.
Я бежал первым — так приказала Таня, — она же, прячась за бугры и кусты, медленно отходила назад, все время отбиваясь камнями.
Только у нашего дома мы присели отдохнуть. Потирая ушибленные места и размазывая по лицу кровь, она строго и внушительно говорила:
— Никогда не сдавайся в плен. Уж если дело плохо, лучше отступить, но только так, чтобы им было несладко.
И, немного подумав, добавила:
— Хоть девчонок не берут в армию, а я, когда вырасту, обязательно буду командиром.
Хороша степь, душиста по ночам, полна треска кузнечиков и щебетанья птиц в ясную, хорошую погоду. Выйдешь за околицу, глянешь кругом — и нет конца зелени, убегающей к голубому горизонту. А по ночам степь звенит стрекотом цикад. Раскинулись в ней станицы, затерялись в просторе с белыми добротными казачьими домами, с покривившимися у казачьей и иногородней бедноты хатами, со стуком молота у кузниц, с песнями и гармошками в сумерках у околиц.
У отца разрасталась семья.
Днем надо было учить ребятишек, а затем до поздней ночи отец возился в сарае, огороде и в жужжащем разноголосом пчельнике.
А в летнюю пору от степи несся запах сена, и огромные возы, запряженные ленивыми волами, медленно двигались к станице.
По вечерам вся семья собиралась у стола.
Отец шил обувь, мать чинила белье. Мы, ребята, затаив дыхание, не спускали взгляда с Тани. Подперев ладонью голову, она читала вслух. Изредка отец отрывался от работы и долго, пристально, с особой любовью смотрел на дочь, и мне казалось, что он больше всех детей любит Таню. Но я не испытывал зависти. Так и должно было быть.
Когда Тане исполнилось двенадцать лет, она окончила сельскую школу, и отец увез ее учиться в Армавирскую гимназию. Я долго стоял за околицей. Уже скрылась пыль от повозки, а я все еще смотрел на пожелтевшую степь.
Сколько бы я отдал за то, чтобы услышать рядом с собой громкий, заливчатый смех сестры!
Лето для меня стало самым лучшим временем года, потому что на каникулы приезжала Таня. Как много интересного рассказывала она! И город и весь мир вставали передо мной необычайно яркими. Сначала Таня казалась мне чужой в темном коричневом платье с черным фартуком, но потом мать бережливо укладывала форму в сундук, и снова со мной была прежняя Таня.
В один из приездов она особенно увлекалась собиранием коллекций для гимназии. Я ходил с ней за цветами, помогал сушить их в речном песке, ловил бабочек и доставал яйца из птичьих гнезд.
Как-то мы вместе с ней пошли за яйцами. В одном месте я нашел такие, какие особенно нравились Тане. Но птица не хотела отдавать их. Тогда, недолго думая, я свернул ей голову и, набрав в шапку яйца, с торжествующим видом спустился вниз.
У дерева уже стояла Таня.
— Ты зачем гнездо разорил? — сердито спросила она. — Когда берешь одно яйцо — мать не замечает. А ты что сделал?
Она увидела птицу со свернутой головой, нагнулась к ней и осторожно погладила пальцами взъерошенные, взмокшие перья.
Я не знал, куда девать покрасневшее лицо.
— Гадкий ты, злой, жестокий! — кричала Таня со слезами в голосе. — Не люблю я тебя! — и вдруг заметила мое красное, вспотевшее лицо.
Она присела на землю, ножиком выкопала ямку, положила в нее птицу и засыпала ее землей.
— Никогда не надо зря проливать кровь, — тихо сказала она, затем встала и пошла в глубь леса.
Несколько часов я не находил себе места. Но к вечеру мы снова помирились и, усевшись на завалинке, долго пели песни.
Я очень смутно помню, как у нас в станице проходил пятый год. Одно ярко осталось в памяти. По широкой улице шли станичники. Люди были украшены красными бантами, возбужденно пели и что-то громко кричали. А впереди всех шел отец, и высоко над головой его полыхался красный флаг. Я никогда отца не видел таким молодым и красивым. И странно было то, что казаки шли под руку с иногородними, батраки — вместе со своими хозяевами.
В это лето я не узнал Тани. Она вытянулась, из угловатого подростка превратилась в высокую, стройную девушку с толстой и длинной косой.
Первую ночь Таня до рассвета просидела с отцом. Лежа на кровати и затаив дыхание, я прислушивался к их разговору. Таня спрашивала о революции, о гнете царского правительства. Отец раскрывал толстую тетрадь и читал из нее свои записи.
— Душит меня станица, — впервые говорил он с дочерью как с равной, — в город надо. Крестьянство без рабочих ничего не сможет сделать. А в город не возьмут меня. Экзамена на учителя я не сдавал, а там требования большие. Тяжело в станице. Когда она еще раскачается.