ГЛАВА ПЯТАЯ
Наступление в Белоруссии привлекло к себе все помыслы и устремления лагерных пленниц. Их возбуждение было так велико, что случай с Зырянским, о котором и сам переводчик предпочитал не распространяться, прошел как будто незамеченным со стороны администрации. Но это только казалось, многие, и прежде всего Сима и Аня, отлично понимали, что в иные времена покушение на переводчика не прошло бы даром; Теперь же администрация ограничилась назидательными беседами и легкими наказаниями; казалось, тюремщики выжидали. Надзирательницы и охранники все чаще и озабоченней толковали о наступлении Советов и уже совсем в других тонах судили о значении для фатерланда Румынии, на территорию которой с начала апреля вступила Красная Армия; скептически упоминали высадку англо-американских войск в Нормандии и почти с открытой усмешкой высказывались о чуде, долженствующем якобы спасти великую Германию, принести ей выигрыш в войне. Это была неприкрытая бравада, лагерный персонал потерял уверенность в себе, особенно охранники — в большинстве пожилые, некоторые из них позволяли себе отпускать довольно фривольные шуточки в адрес самого фюрера. Разумеется, показная болтливость охранников и надзирательниц не исключала слежки за каждым шагом заключенных; и это в то время, когда даже оберштурмфюрер Зейсс, всегда важный и недоступный, заговаривал с русскими женщинами. Впрочем, не это беспокоило Аню, она неотступно думала о Зырянском, именно от него в данном случае исходила наибольшая угроза; где-то в Анином подсознании жили опасения, связанные с Киевом, и не последнюю роль в этом играл все тот же переводчик, киевлянин. Он непроизвольно вызывал в ее памяти пережитое… Прошлую ночь Аня во сне видела Киев, свой дом и покойную мать; увидела во сие Евгения, отступавшего от самой границы и застрявшего в Киеве — это случилось перед гестаповской облавой, когда ему негде было ночевать; она привела его, голодного скитальца, к себе. С большим риском — она служила тогда в канцелярии Эбенгардта…
Утром она вспоминала сон: как давно все было!..
Аня чувствовала на себе внимание Зырянского, это беспокоило ее, заставляло думать о завтрашнем дне. Она лучше других понимала, что некоторое панибратство надзирателей — это просто заминка, выжидание, рожденное растерянностью, что главные события впереди. Ближайшие дни подтвердили это. Попытки администрации эвакуировать лагерь и отказ в предоставлении лагерю транспорта, занятого перевозкой войск, только подлили масла в огонь.
— Что ж теперь? Погибать? — шумела в торфянике крикливая, несдержанная Дудкина, женщина лет сорока, на с кем не дружившая. Вопрос ее был адресован благодушному на вид охраннику, которого за лающий голос заключенные окрестили Барбосом.
— Капут… — перекосил рот Барбос.
— Тебе капут! — взвизгнула Дудкина.
Охранник посмотрел на нее с любопытством, пыхнул ей в лицо дымом и злорадно провел пальцем по шее.
Эти зловещие намеки да еще горы невывезенного, никому не нужного теперь торфа, и напрасная, лишь бы занять узников, работа, и тягостное ожидание своих, и слушок об уничтожении лагерниц, страшный, въедливый, неизвестно кем пущенный слушок, — все это распаляло женщин.
«Сима… Сима…» — чаще, нежели раньше, раздавалось то в бараке, то возле умывальных корыт, то на торфяниках, куда женщин по-прежнему гоняли.
Сима получала листовки от партизан, передавались они в лагерь через шофера хлебовозки, тоже, пленного, а она распространяла — не одна, конечно.
В свежей листовке были стихи партизанского поэта — про черные косы и черные очи, что хлопец унес с собой на войну. Женщины повторяли привычные белорусские словами уже где-то в углу барака рождался робкий напев…
Сима сердцем верила, что Аня своя, особенно после сцены с негодяем переводчиком. И тогда встретилась с Аней накоротке, будто невзначай. У Симы под плащом хранилась пачка листовок, прибывших с воли. Боясь обыска, Сима не хотела нести их в барак, бумажки нужно было раздать, освободиться от них. Сима расстегнула верхнюю пуговицу плащика.
— Анюта, возьми…
Сима даже не смотрела на нее. Обе шли медленно, устало, как ходят все лагерницы. Аня понимала, о чем шла речь, но запустить руку под плащик командирши не решалась… Аня получила в этот день срочную информацию — от Владимира Богдановича, это было донесение о переброске из района Ковеля немецкой панцирной дивизии. Аня не знала содержания информации, как не знала цепочку, в которой являлась лишь звеном, но она не могла рисковать.
— Обходись без меня, командирша…
— Что же ты? — У Симы сжались губы, она на секунду повернула лицо к Ане, увидела, как та хлопала ресницами, словно ждала удара.
— Не сердись, — сказала Аня.
Сима и не сердилась. У нее не хватало внутренней злости на эту девчонку, которая то проявляла решимость, умея в критическую минуту пойти на риск и спасти от расправы Зырянского, то, похоже, ловчила, не желая ввязываться в опасную игру.
Листовки все же были пущены по рукам, одна из них каким-то путем попала к надзирательницам. В тот же вечер Зырянский пригласил Аню к себе. Она не знала, зачем понадобилась переводчику, она после того как спасла его от разъярившихся женщин, ни разу с ним не виделась и шла без боязни.
Зырянский встретил ее сдержанно-вежливо. Он, разумеется, не опустился до банальных благодарностей, но дал почувствовать, что оценил ее поступок. Во всяком случае, разговор между ними почти сразу соскользнул на близкую обоим тему — киевское житье-бытье, довоенные годы, мирное время… Аня понимала, что его разглагольствования не что иное, как подступы к главной теме, держала себя так, будто между ними ничего не стряслось. Зырянский оценил это и после некоторых колебаний перешел к делу. Он достал из ящика листовку.
— Приказано перевести на немецкий, — буркнул он.
Аня окинула листовку безразличным взором, и в глазах Зырянского отпечаталось сомнение: знала ли она, о чем речь в этой бумажке, или же действительно видела ее впервые? Конечно, он не причислял ее к праведницам, о нет! Да и как было причислять: в конце концов оберштурмфюрер Зейсс неспроста приглашал ее к себе… Но, с другой стороны, если она сожительница Зейсса, то зачем ей было спасать его от рук лагерниц?
— Переведите, раз приказано, — пожала плечами Аня и повернулась к трюмо. В зеркале она увидела напряженно-выжидательную мину, застывшую на лице Зырянского.
— Вы могли бы помочь.
— Каким образом? — Мысли ее заметались в сумятице: уж не намек ли это на широкую осведомленность Зырянского? Быть может, он проведал, что она служила в свое время у небезызвестного коменданта Киева Эбенгардта?
— Я не в смысле перевода… Вы ведь не владеете немецким?
— Немецким? — Аня колебалась, она еще не уловила, к чему клонил Зырянский, и не могла решить, как лучше ответить.
— Я имею в виду происхождение…
— Чье? — насмешливо осведомилась Аня, оттягивая время. Она понимала, что он циник, но циник трезвый.
Зырянский внимательно посмотрел ей в спину, сказал:
— Листовки. Первородство, так сказать.
Аня поводила пальцем по зеркалу. Ей казалось, что Зырянский занимался словесной эквилибристикой, пытался в чем-то подловить ее. В чем? Если бы он знал о том, что служила она в комендатуре не ради хлеба насущного а что только друзья помогли ей бежать, то вряд ли она пользовалась бы некоторой свободой, если можно назвать свободой заключение в этом лагере… А может, он ищет союзницу — на случай крутого поворота, который неотвратимо надвигался?
— Я владею немецким, — не стала скрывать Аня.
— Так и знал… Осмелюсь спросить: когда покинули Киев?
— Давно.
Зырянский убрал листовку в ящик, достал бутылку. Он повертел ее в руках и поставил перед собой, как будто не решаясь налить в рюмки.
— Вы смелая, землячка! — сказал он. — Хочу выпить за смелых.
Листовки беспокоили и без того встревоженную администрацию. Оберштурмфюрер Зейсс докладывал высшему начальству о возросшей активности заключенных, связывал это с появлением вблизи лагеря партизан и, конечно же, с обстановкой на фронте… Он добивался срочной эвакуации лагеря, однако на первом плане у немецкого руководства стояли другие вопросы.