Изменить стиль страницы

Улучив подходящую минуту, Аня шепнула Симе-командирше о стремлении Зырянского выявить канал, по которому попадают в лагерь листовки, это, в свою очередь, обеспокоило Симу. Но прямой угрозы покуда не было, а косвенная висела над ними всегда, и распространение сводок продолжалось. Приближение фронта оживило разговоры среди женщин.

С утренним подъемом в бараках зашумело, как в ульях. В блоке, где жила Сима, выделялся крикливый голос Дудкиной. Сима пробовала угомонить ее, но та и слушать не хотела.

— Брось, командирша!.. Я начистоту с Ангелочком! — тыкала она пальцем в аккуратную надзирательницу Эльзу. Эльза-Ангелочек происходила из прибалтийских немок и достаточно владела русским.

— Глупая баба… — сказала она.

— Кто глупая? — не унималась Дудкина. — Тебе хорошо умничать, отъела зад! Погоди, придут наши.

— Ваши? — В руках Ангелочка заиграла плетка, такими штучками надзирательницы охаживали, случалось, лагерниц по лицу. Но на этот раз Ангелочек попятилась и ушла.

Чтобы внести какую-то разрядку, Сима запела:

Расцветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой.

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег, на крутой.

Как ни странно, песню эту любили охранники и надзирательницы, и даже Зейсс. Оберштурмфюрер, в принципе не одобрявший песнопение среди заключенных, разрешал и сам частенько слушал «Катюшу». Мало-помалу говор в бараке стих, женщины одна за другой присоединялись к Симе. Все тревоги, горе и надежды на близкую свободу, мысли о прошлом и завтрашнем, сумбурный и разноречивый шум — все вдруг слилось в одном мотиве, в одних общих для всех строчках, в немудреных словах о яблонях и девичьей судьбе… Женщины пели, никто их не беспокоил, лишь через некоторое время в барачную Дверь заглянула Ангелочек, с улыбкой поманила Дудкину.

— На исповедь, в церковь… — сказал кто-то, и песня оборвалась. Церковью называли небольшой сарайчик, служивший для допроса, или — как утверждали надзирательницы — для душевных бесед; после бесед этих далеко не каждая жертва могла доползти до барака. Уставшие от торфа и дневных волнений, женщины вновь встревожились, потянулись на выход, но во дворе было пусто, они возвращались в блоки, сбивались по углам и опять жужжали, жужжали…

Дудкину затемно приволокли в барак охранники. Ее толкнули через порог, она свалилась на пол, женщины отнесли ее иа нары. Дудкина была почти в беспамятстве, лицо ее было исполосовано, покрылось синими рубцами. Она стонала, ей дали воды и только тогда разглядели, как изодрана ее одежда.

Незадолго до появления в бараке Ангелочка Аню потребовали к начальнику лагеря. Уход ее вызвал недоброжелательные реплики и насмешки, однако Ане было не до того; ее сопроводили не в кабинет к Зейссу, а на проходную. За воротами стояла машина, самого Зейсса не было, и дверцу услужливо открыл шофер Ганс. Он фамильярно подмигнул Ане, но лицо его оставалось серьезным: человек на работе, дело прежде всего… Аня улыбнулась в ответ, потравила волосы и юркнула в легковушку. Фыркнул мотор, машина тронулась. Маршрут был известный — в любимую рощу Зейсса, это каких-нибудь пятьсот метров от лагеря, место совершенно безопасное, хорошо видимое с высоты лагерных вышек.

Ганс не впервые возил Аню в этот лесок: оберштурмфюрер любил природу. Это была его слабость, он не только холил двух овчарок и по утрам кропил из лейки куртину под окнами своего коттеджа, но и любил прогулки в лесу. Волкодавы надежно охраняли его, он закрепил привычку ежедневно расходовать для прогулки час, ровно час. Ни минутой больше или меньше, пунктуальность — тоже правило Зейсса, и если он решил отправить в карцер одну из десяти лагерниц, то ничто уже не могло поколебать этого решения.

В последнее время Зейсс плохо спал. Может, из-за фронтовой канонады, которая приблизилась, а может, из-за отъезда жены; скорее всего, то и другое беспокоило оберштурмфюрера. Впрочем, ему еще досаждали листовки, перевод которых представил Зырянский, и нити от этих листовок вели к партизанам… До последнего времени партизаны не проявляли интереса к заброшенному в лесу женскому лагерю, но вдруг все сместилось. Приближался фронт, вместе с ним приближались неприятности; достаточно сказать, что Зейссу не обещали ни одного эшелона — как предусмотрено планом — для эвакуации этих русских баб. И это после того, как Зейсс нашел возможность обратиться к самому фон Шлегелю. Фон Шлегель… Все знают, как щелкнул его Гитлер по носу за навязчивые фантазии — строить железобетонные укрепления в неспокойных партизанских зонах; но этот прусский индюк, который к тому же ухитрился выпустить партизан из кольца, даже не ответил Зейссу, и это несмотря на то, что он знал Зейсса еще в Берлине… Да, времена менялись, бурные события выбивали всех из колеи. Но, черт возьми, Зейсс не первый день ломал голову: что делать? Погнать этих баб пешком, так недалеко они уйдут… Совершить акцию на месте? Он ждал четких указаний, но указаний не было, и это выводило его из равновесия, хотя внешне Зейсс оставался, как всегда, невозмутимым. В ожидании Анны он мерно вышагивал между стволов, смотрел за собаками, ворошил опавшие сосновые иглы и мягкий мох под ногами.

Разговор с Анной всегда был для него приятен. Он знал, с каким материалом имел дело в лагере, знал, что эти женщины в прошлом жены красных командиров. К сожалению, условия многих заставили опуститься, хотя среди них оставались особы, которые даже в лагерной жизни не теряли нечто труднообъяснимое: они умели сохранять свое достоинство… Зейсс давно понял, что Анна именно твердая женщина, умевшая отстоять свое достоинство в тяжких обстоятельствах. Увидев однажды, как посмотрела она на него — это было на одном из первых свиданий, — он понял, что она отнюдь не легкомысленная бабенка, какой изображали ее доносчики; до отъезда жены он вызывал Анну попросту на допросы, между тем его устраивало мнение о нем как о ловеласе, это был его прием. Жена ему верила, в бараках числили Анну его любовницей, а перед сослуживцами почему бы не порисоваться? Но допросы ничего не дали, Анна была или действительно далека от того, чем интересовался Зейсс, и вообще от всего, что пахло политикой, или тонко играла а хитрила — он все еще не понял. Поначалу его удивляло, что она немного знала немецкий, но потом все объяснилось. Анна — жена погибшего русского командира, она из хорошей семьи, не скрывала этого и, кажется, не кривила душой. В конце концов, она могла не показать знание иностранного языка… Последние дни он думал о ней только как о женщине, и поэтому вся эта история с Зырянским приняла особую окраску… Ох, старый козел! Русские бабы запугали его, будет помнить, как ходить в чужой огород. Зейсс в душе посмеялся, когда ему доложили о злоключениях переводчика. Зейсс окинул взглядом милые его сердцу сосны, милые потому, что именно здесь, в этом лесу, в часы отдыха он как бы переносился на землю обетованную, забывая о досадных неприятностях по службе. Он забывал о призрачных теперь мечтах по части военной карьеры, иных превратностях жизни, отстранялся от черновой работы, которую необходимо было делать во имя лучшею будущего великой Германии… Мысли его прервал мотор. Ганс подогнал «опель» к опушке, из машины на ходу выскочила Анна. Она была, как всегда, подвижна, и эта подвижность вызывала у Зейсса приятные чувства, он отогнал подскочивших собак. Дружелюбно улыбнувшись, последовал с Анной в чащу, с глаз долой: он знал, что с вышек видна опушка и часовые не упустят случая понаблюдать.

— Я собирал грибы, — сообщил он.

— Здесь вы мало найдете, — оживленно, может быть слишком оживленно, ответила Анна.

— Мало… Мы должны пойти дальше, — подхватил Зейсс. — Рано или поздно мы должны… Чем дальше в лес, тем больше…

— Грибов! — закончила Аня.

Зейсс, приняв нарочито серьезный вид, доверительно спросил:

— Почему волнуются ваши… ваши соплеменницы? Это не служебный вопрос, можете не отвечать, если угодно.

— Отчего же! Они живые люди, понимают события.

— Да, вы правы… Слушайте, Анна… мы враги? — игриво спросил Зейсс и, не дождавшись ответа, продолжал: — Сердце говорит, вы моя Юдифь…

«На что он намекает? Может, как зверь, предугадывает свой конец? Зверь… Трудно судить, кто кому укоротит жизнь…»