Изменить стиль страницы

— Ничего я не возьму! — начала она отказываться от покупок.

— Как Танечка? — перекладывая насильно ей в руки кульки и банки, спрашивал Серебров.

— Теперь лучше, — со вздохом коротко ответила она, и в глазах опять блеснули слезы.

— Может, что надо? — хмуро спросил Серебров, но Вера словно не слышала его. — Может, лекарства? Я в Бугрянск позвоню отцу, — добавил он.

— Нет, не надо. Ничего больше не надо, — холодно проговорила она и ушла. Вовсе чужим, даже хуже чужого считала она его.

Осторожно подходила весна, по утрам примораживало: не знаешь, надевать ли привычную шапку или уже можно щеголять в берете. Серебров, прыгая через рваные мерзлые колеи, бежал в мастерские, потом на машинный двор, где шла регулировка сеялок. Вот-вот потянет теплом, окончательно оголится от снега земля, и Федор Проклович Крахмалев на высоких местах, веретеях, затеет сев, а сеялки еще не готовы. Нет семепроводов, и мчится Серебров в Сельхозтехнику, христом богом молит Ольгина, чтоб пожалел и дал их. А потом вдруг срочный маркеловский приказ:

— Жми, Гарольд Станиславович, за универсальными прикатывателями. Говорят, штука хорошая, хоть один выпроси у Чувашова.

И Серебров ехал к Александру Дмитриевичу, просил прикатыватель. Но даже в самые трудные дни выкраивал он часок, чтоб заглянуть в крутенскую больницу к дочери. Нянечки привыкли к появлению Сереброва, иногда пускали его в палату. У Сереброва начинало теснить в груди, когда он видел Танечкино бледное личико с подвижными бровками, тянущиеся к нему ручонки.

Веру эти визиты сердили. Сначала она молчала, с неодобрением терпела Сереброва, а однажды, встретив у больничной калитки, сказала ему решительно и непримиримо:

— Вот что, Гарольд Станиславович, хватит. Больше не ходи. Танечка лепечет о тебе, а мне это не надо. Понимаешь? Ни к чему это, — и с мольбой прижала к груди руки.

Серебров потянулся было прикоснуться к этим рукам, но не решился. В Вериных глазах стояло страдание, в голосе звенели досада и боль. Вот-вот прорвется слеза.

— Чем тебе из Ильинского ездить в такую даль, я по пути заскочу, — с показной успокаивающей простоватостью говорил Серебров. — Я ведь каждый день бываю в Крутенке.

— Не надо. Слышишь, не надо! — повторила Вера, и обида зазвенела в ее голосе.

Несмотря на запреты, Серебров продолжал заезжать в больницу. Содрав в раздевалке пахнущую машинами куртку, он накидывал поверх пиджака халат и с радостным волнением входил в палату. Танечка узнавала его и, встав в кроватке, печально улыбалась ему. И таким разумным был взгляд этих усталых глазенок, что у Сереброва каждый раз сдвигалось что-то в груди. Он, конечно, он был виноват в том, что у Танечки уже в два года был такой озабоченный, серьезный взгляд.

Серебров приносил дочери кукол, пластмассовых белок и зайцев, иногда ему удавалось почитать ей на разные голоса сказку «Три медведя». Девочка улыбалась, но усталость в глазах не исчезала. Казалось, что она смеялась не так, как смеются имеющие отцов ребятишки. Танечка долго не отпускала Сереброва, повторяя: «Иссе, иссе». Он целовал ее клейкие от конфет пальчики, к которым прилипали какие-то пушинки.

— «Еще» нельзя, машина ждет, — говорил он ласково и, разжимая цепкие пальчики, вставал. — Я тебе привезу Буратино. У него длинный нос и глупые глаза, а ты не плачь. Я обязательно привезу.

Иногда Таня соглашалась без слез, иногда плакала.

Раза два Серебров сталкивался в больнице с матерью Веры — Серафимой Петровной. На лице ее уже видны были следы старости. Седина побелила виски. Серафима Петровна огрузла. В глазах ее читался укор. Хорошо, что Серебров не столкнулся здесь с Николаем Филипповичем. Тот бы сжег Сереброва своим презрением. Но вряд ли «банкир» наведывался в больницу. Шел слух, что Вера по-прежнему с отцом почти не разговаривает, и Николай Филиппович на примирение с дочерью не идет.

Конечно, вся Крутенка уже говорила, что неспроста Серебров появляется в больнице. Полузабытые слухи и подозрения, осевшие в чьих-то памятливых головах, теперь всплыли снова. «Пусть болтают», — равнодушно думал он. Появилось что-то бесконечно более важное, чем все эти разговоры. А Веру они раздражали. Встретив Сереброва в больничной раздевалке, она посмотрела на него уже совсем враждебно.

— Не надо душу мне травить, ты слышишь?! — твердила она, надевая тесный больничный халат.

— Ну, Вера, ну, давай поговорим по-хорошему, — попросил он, держа в руках свою куртку. — Я много передумал. Мы должны быть вместе…

Вера, резким движением ладони утерев глаза, ненавидяще прошептала:

— Не приходи! Я тебя прошу, не приходи! Тебе кажется, что это чуткость и доброта, а это — пытка. Неужели тебе не понятно?

Раньше бы он вспылил и ушел, а теперь и вспыльчивость, и гордость куда-то исчезли. Он стоял перед ней, колупая выбоину на больничном подоконнике, и продолжал путанно объяснять, что не может без них и что ближе, чем они, у него никого нет. И пусть Вера его простит, если может.

— Неужели, Верочка, у тебя даже капли прежнего чувства не осталось? — допытывался он.

— Давай договоримся раз и навсегда, — хрипло оборвала она. — Мы чужие люди. Ты не знаешь меня, я — тебя. — Лицо ее вдруг обмякло, губы некрасиво задрожали, расползлись, и Серебров почувствовал себя злодеем, палачом и мучителем.

— Ну, извини, извини, — покаянно проговорил он.

— Уходи, слышишь, уходи! — с ненавистью выдохнула она, судорожно ища в сумочке платок. Он побито вышел из больницы и по затопленной грязью улице побрел к Сельхозтехнике.

Через два дня он все-таки не выдержал и зашел в больницу с Буратино в руках. Когда он шагнул с солнцепека в затененный вестибюль, сбросившая дрему санитарка тряхнула головой и сочувственно протянула:

— Ой, жданной, дак уж выписали Танюшку. Уехали они, недавно уехали. Заходил рыжой учитель из Ильинского, который клубарем-то работал, дак он и увез. На мотоцикле с коляской был. Увез.

Серебров, выскочив из больницы, ужаснулся, как Вера решилась везти Танечку на мотоцикле?! Танечка простынет!

Он подогнал машину к автобусной остановке, потом к автостанции: может, еще удастся найти их? Но Веры нигде не оказалось. Дернул черт приехать этого Валерия Карповича! И вдруг Серебров вспомнил намек завроно Зорина. Этот хлипкий, золотушный, но веселый мужик сказал как-то, повязывая под шапку женский головной платок от простуды.

— Ты, Гарольд, ухо востро держи. Не прохлопай Верочку, а то за ней приударяют. Учителя тоже не промахи.

Серебров тогда лишь усмехнулся. А теперь понял, кто не промах в Ильинском. Валерий Карпович — вот кто. Сереброву никогда не нравился этот человек. Казались неестественными его повадки плохого драмкружковца. Здороваясь, он изображал рубаху-парня и с замахом хлопал встречного по руке. Говорил, встав в позу, что ему не дают ходу, что его зажимают. Окончательно осердившись на клубную работу, которая не приносила ему ни должного уважения, ни средств, ударился по оформительской части: малевал для колхозов плакаты, диаграммы, графики. Его кривобокие коровы и похожие на степных сайгаков овцы пестрели на всех придорожных и приконторских щитах. В глаза и за глаза колхозники называли Валерия Карповича Помазком.

Как-то Серебров, увидя его одиноко шагающим по дороге, остановил машину. Помазок был не то в плаще, не то в халате, испятнанном краской. Он нес фанерный, вроде этюдника, ящик на брезентовом ремне. На лице Валерия Карповича прибавилось веснушек — они, были словно брызги от сурика. В потускневших глазах светилась ожесточенность. Видно, и от Сереброва ждал он вредных вопросов, поэтому сразу объяснил:

— Отпуск у меня, а я работаю. Очень даже удивительно — почему, да?

— Да, удивительно. Что же ты себя истязаешь? — откликнулся насмешливо Серебров.

— А очень даже ясно. У меня ведь бабки-миллионерши нет, а мне надо «Жигуленка» или «Москвича» купить. Я этого в секрете не держу, надоело всю жизнь стоять на обочине с поднятой рукой и глотать пыль.

— Не поешь разве теперь? — спросил Серебров с деланным интересом.

— А-а, — махнул расстроенно Помазок покрытой чешуйками краски рукой. — Очень даже невеселое занятие.

Видно, пришел Валерий Карпович к неожиданному для себя выводу, что прозевал он что-то в жизни. Судорожно наверстывая потерянное, он работал в школе и брался преподавать все — от физкультуры до математики, соглашался, если за деньги, изображать Деда Мороза на детских елках.