Вскоре из-за больших потерь часть отвели в тыл, влили в нее пополнение и перебросили на Невскую Дубровку. Тяжелейшие бои выпали на долю тех, кто защищал этот клочок земли под Ленинградом. Есть такое поверье у пехоты, что дважды в одну и ту же воронку снаряд не попадет. Может, так оно и было в других местах, но не здесь, у 7-й переправы. Сколько видит глаз, вся земля вспахана, вздыблена, изранена. Была бы живая — кричала б криком.

Осенняя, хмурая Нева стала границей, стала линией фронта. На этой стороне наши, на той, в деревне Арбузово, — немцы. Наше командование решило выбить фашистов из Арбузова, зацепиться на том берегу, расширить плацдарм.

Штаб полка теребил разведчиков — давайте каждый час свежие данные. Что происходит на том берегу, в Арбузове?

Разведчики понимали: надо выйти к самой реке. Ночами они прорыли подземный ход к разбитой кирпичной трансформаторной будке, стоявшей на обрывистом берегу Невы, и оборудовали в ней наблюдательный пункт. Возможно, блеснули стекла стереотрубы, или фашисты ночью при ракетах заметили, как приносили на НП еду в термосах, но теперь они методично из минометов обстреливали будку. Наравне со всеми, оцепенев от холода, нес дежурство и Савин. Мерзлая земля колыхалась от близких разрывов, противно визжали осколки над головой.

Холодным розовым утром первая мина легла совсем рядом с будкой и тяжело ранила новичка-казаха. Он помирал и просил пить.

— Вот ведь жизнь: Нева рукой подать, а не зачерпнешь, — ругался отделенный.

— Прошмыгну, ужом проползу, разрешите, товарищ сержант! — встрепенулся Женя.

Командир отделения, вздохнув, согласился. Женя пополз, вжимаясь в землю, и сразу же над ним противно завыли мины. Они ложились справа, спереди, все вокруг заволокло пылью и сизым дымом. Мучительно долго пропадал Женя. Но вот наконец он появился с фляжкой в правой руке. Еще рывок — и он в безопасности, в траншее, но в то же мгновение осколок ужалил его в голову.

Пять дней провел он без сознания, пять дней на грани жизни и смерти. Когда осколок, сидевший чуть выше лба, вынули, Женя пришел в себя, и его из санчасти перевезли в Ленинград. В госпитале на Большой Охте он пробыл около месяца. Врачи лечили, а тетя Таня, одинокая медсестра, у которой умер от голода годовалый сынишка, тайком отдавала ему треть своего блокадного хлебного пайка.

Женя поправлялся медленно, ныла голова, все плыло и кружилось перед глазами. Вечерами он сидел у печурки, тетя Таня подсаживалась к нему, шевелила отросшие Женины волосы, длинными худыми пальцами бережно почесывала вокруг раны.

— Зудит — значит, заживает, — пришептывала она.

— Никогда не верил, что пуля найдет меня. Не верю, тетя Таня, я в смерть.

— Тоньше волоска оставалось тебе до нее, сыночек…

Когда дело пошло на поправку, в госпиталь пришел лейтенант, командир разведвзвода, — был с поручением в штабе дивизии, забежал навестить Савина. Достал из вещмешка две пачки концентратов, рассказал невеселые новости:

— Из нашего взвода мы с тобой, Женька, вдвоем остались. Идем, брат, на переформировку, значит, не свидимся. Не держи, малыш, зла, что я посылал тебя в огонь, под пули подставлял. Так уж выходило.

Женя перебил его:

— Да что там, товарищ лейтенант. Я вот все о другом думаю: что с моими родными сталось, как мама, как младшенькие… В госпитале надоело, хочу на фронт, хочу к вам. Не верю, что меня могут убить, я ведь еще ничего не сделал в жизни.

Врачи решили, что Жене надо долечиваться в тылу, подкормиться, отойти. И повезли его вместе с другими ранеными сначала по замерзшей Ладоге, а потом дальше, поездом, на Волгу.

До первой весенней капели пробыл Савин в госпитале, а когда совсем окреп, его направили в запасной полк. На Волге в те дни формировалась 16-я литовская стрелковая дивизия. Ее костяком стали литовские патриоты, партийные работники, комсомольцы, милиционеры, солдаты и командиры отступившей на восток 179-й дивизии. Вливались литовцы, жившие еще до войны в разных уголках России. Из далекой заснеженной Сибири приехали на Волгу пять братьев Станкусов — Пранас, Пятрас, Миколас, Юстинас, Леонас. Один крепче другого — таких великанов и весельчаков не часто встретишь в жизни. Их предки были переселенцами, в Сибири основали они деревню, и вот теперь их внуки пошли сражаться за Советскую Россию, за Советскую Литву, которую, кстати, никогда не видели.

Вливались в дивизию и русские, жившие в Литве, украинцы, белорусы.

Савина по его просьбе зачислили в конную разведку 167-го стрелкового полка литовской дивизии.

— Белоруссия — соседка Литвы, значит, мы с тобой вроде как братья, — говорил Жене старший сержант, помощник командира взвода разведки Харитонов. — Я жил в Каунасе, язык знаю, как свой родной русский, и тебя в два счета выучу. В общем, не тужи, будем воевать до победы вместе.

Так и вышло, провоевал в этой дивизии Савин до самой Победы. А пока была учеба: устройство мин — каждый разведчик должен уметь разминировать и свою и немецкую мину, разбирали и собирали автоматы, пулеметы, учили немецкий язык. В холодные дни сидели в классах, изучали топографию, трофейное оружие. Сошел снег, и Женя вместе с другими начал по-настоящему постигать нелегкую науку верховой езды, учился орудовать шашкой.

— Тяжеловата для шестнадцати годков, а? — заботился Харитонов.

Пот стекал по шее, по лбу, кружилась голова, деревенела правая рука, сжимавшая эфес шашки.

— Поводья в левой, зажимай между средним и указательным пальцем, держи легко, лошадь — существо понятливое, только слегка тронь поводья — она уразумеет. А шашкой не винти, не играйся, не то еще уши кобылице посечешь.

— Не посеку. Мне еще до войны лошадь и шашку доверяли. Не зацепил.

— Ух какой сердитый, — засмеялся Харитонов. — Ну-ка, поскакали рубить лозу. Слушай, а как твою кобылку наречем?

— Ее уж нарекли, товарищ старший сержант, на конюшне. Пемпя у нее кличка, как переводится?

— Да никак. Кличка ерунда, была бы лошадь верная да послушная.

Рубка лозы досаждала Жене пуще всего. Надо было на всем скаку подлететь к стеблям, воткнутым ровными рядами на поле, махнуть наискосок клинком и скосить верхушку так, чтобы она воткнулась в песок свежим срезом. Шпоры в бока, вперед! Одна лозина, вторая, а третью и четвертую не зацепил, не попал. «Уж лучше брать барьеры», — шептал Женя. Но и тут вышел конфуз — упал с лошади. Три дня после этого боялся подъезжать к высокому плетню, через который скакали разведчики на своих не очень-то удалых лошадях.

К Пемпе Женя относился со всей душой: и травы свеженькой нарвет, и овса выпросит у старшего конюха. На конюшне это замечали, и все же Харитонов нет-нет да и прикрикнет:

— Потертость имеется. Попону надо класть точнее, а не лишь бы как.

— Засечки, — укорял он в другой раз, ощупывая ноги кобылицы.

Куда проще давалась Жене строевая подготовка. Любил он шагать со взводом, петь строевые песни. Но пели на литовском, и многих слов Женя еще не знал.

Однажды, когда разведчики занимались на стрельбище, к ним приехали командир полка подполковник Мотека и начальник штаба Вольбикас. Взводный встрепенулся, подал команду: «Взвод, смирно!», но Мотека попросил продолжать занятия. Разведчики скакали на лошадях через ров, стреляли на скаку из автомата по мишени. Женя скакал последним, но мишень поразил не хуже своего учителя Харитонова.

Затем воткнули в землю свежую весеннюю лозу с первыми пахучими листочками.

— Шашки к бою! Руби!

Накануне Женя весь вечер сам точил оселком клинок — острый, волосок пересечет. Привстав в стременах, он резко махнул шашкой. Есть! Еще раз. Есть! Снова взмах — снова падает подкошенная вершинка лозы.

Взвод построили. Мотека подъехал на своем буланом нетерпеливом жеребце, бросил руку к фуражке:

— Sveiki, vyrai![2]

— Sveiks tamsta![3]

Командир полка похвалил за выучку, пожал руку командиру взвода, покосился на Савина.

— Это тот самый паренек, о котором я вам докладывал месяц назад, — понял его без слов взводный, — Хенрик Савинас, он не возражает, чтоб мы его так называли.

— По-литовски еще не научился? — спросил Мотека, подъезжая к Жене.

— Многое уже понимаю, товарищ подполковник.